Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 56

Да, совершенно так говорила старуха, поглаживая девочку по худенькому плечу.

Марго не хотела оборачиваться. Обернуться — и увидеть, что старухи на самом деле нет. И маленькой девочки тоже нет. А есть — сошедшая с ума женщина в ободранном шелковом платье, которую ласково гладит по плечу ожившая каменная статуя.

— А смерти на самом деле нет. Не плачь.

Обернуться — и увидеть, что смерти на самом деле нет?

— Но ведь он же умер? Умер? — дрожащим голосом возразила Марго, и ее собственный голос показался гулким и почти нереальным. Как будто это сейчас говорила статуя, чьи губы запечатаны навсегда мраморной неподвижной улыбкой.

Марго вытянула перед собой руку, отбрасывая волан рукава и разглядывая длинную алую царапину.

— Левая рука — левая лапа, помнишь? — спросила она. То ли у себя, то ли у старухи за своей спиной.

— Окно разбилось. Левая лапа в крови. Лапа. Не рука. Это была не рука. Или рука? Я не помню. Я больше ничего не помню.

Марго зажмурилась — так, как будто если не видеть, можно и не вспоминать. Но она все равно помнила. Дождь, больно лупящий по щекам; трескающееся по швам небо; свой собственный крик (вой?): «Я хочу, чтобы этого не было! Я хочу, чтобы его никогда не было!»; и клокочущее рычание волка, летящего рядом — тень в тень, сквозь дождь, грозу и разрывающееся в клочья небо. Звериное рычание, туго и неотличимо переплетенное с человеческим криком.

Звериное рычание, туго и неотличимо переплетенное с человеческим криком, догнало его возле первого деревенского дома — черного, покосившегося, необитаемого. Пан Владислав испугался, что опоздал. Плеть коротко и жестоко ужалила лошадиный бок, кобыла обиженно всхрапнула и понеслась, прижав уши и пластаясь над самой землей огненно-рыжей грохочущей молнией.

Дома, горохом просыпавшиеся мимо, были такие же, как и первый — черными, необитаемыми. В ноздри плеснуло запахом гари, розовое сияние расползлось на полнеба. Горела кузница на другом краю деревни. Сильно, страшно. Языки пламени лизали бледнеющую в зените луну, сыпались трескучие алые искры. Ночь обжигалась и пятилась, моргая ослепшими звездами. А жители деревни — от древних старух, вылезавших за калитку только ради больших праздников, до малых детей, еще цепляющихся за мамкину юбку, — стояли вокруг горящей кузни. Стояли и смотрели. Никто не бежал за ведрами, не плескал водой в сатанеющее пламя. Как будто на фейрверк сквозь решетку панского сада пришли поглазеть. Или — к костру, погреться. Озябли осенней ночью да запалили всем миром огромный костер — руки обогреть. Запалили…

Кобыла, осаженная дрогнувшей рукой пана Владислава, споткнулась. Сердито дернула мордой, покосилась на всадника. Воспоминание опять обожгло его. Ослепило, перебило дыхание. Запах пожара двадцатилетней давности. Горечь во рту. Бессилие изменить — то, что уже случилось двадцать лет назад.

Через секунду он опомнился.

В толпу крестьян пан Владислав врезался как топор в мягкое дерево. Кобыла, грубо осаженная поводом, чуть не разорвавшим ей рот, взвилась на дыбы, молотя в воздухе копытами над чьим-то виском. Так и не размозжив светловолосую голову ловко увернувшегося парнишки, лошадь гулко грохнула подковами о землю и с визгливым ржанием завертелась на месте, подгоняемая укусами плети и пятясь от нажима натянутого повода.

Люди с криками и руганью кинулись в разные стороны. Вокруг зло скалящегося пана Владислава немедленно образовался пятачок свободной земли.

— Дор-рогу! — ревел пан, продавливаясь вперед, в самую гущу толпы. К звериному рычанию и женскому крику. К пышущему алым, опасно кренящемуся скелету горящей кузницы. К силуэту, мелькнувшему в огне, — тонкой фигуры с облаком светлых, с яркой рыжинкой, волос. Волос, вспыхивающих ослепительной короной — одновременно с диким криком горящей заживо женщины. А рука белой птицей бьется о стекло, и подсвечник медленно катится к ногам… Подсвечник, еще теплый от прикосновения обожженной женской руки.

Глаза пана Владислава опять заволокло алой огненной мутью. Он рванулся, стряхивая с себя (морок; воспоминание; заботливые руки старого слуги, придерживающие теплый плащ; подступающее безумие). Может, на этот раз он и задавил кого-то, неудачно прянувшего под лошадиные копыта.



Она поднималась, выпрямляясь, над лежащим на земле человеком — обгорелым, черным, неподвижным. Мертвецом? К ее ногам прижимался зверь — скалился, роняя слюну с ощеренных клыков; клацал зубами, глухо рычал на топор, блестящий в руке светловолосого широкоплечего Яноша-плотника.

Пан Владислав скатился с седла, покачнулся, ухватил повод прянувшей в сторону лошади. Кобыла хрипела и пятилась, не желая больше ни на шаг приближаться к горящему дому и к черному скалящемуся зверю. Ее одичавший закатившийся глаз заплыл огненным отсветом.

Могучая фигура Яноша качнулась поперек дороги.

— Негоже вам туда, добрый пан, — голос Яноша был настойчивым, но почтительным. Взгляд он отводил в сторону — не то к топору, который было попытался спрятать за спину, не то к толпе крестьян, жадно следящих за каждым его движением. Кажется, Яношу было неловко.

— В потемках-то заплутать недолго, — встрял востроносый рыжий, выныривая из-под Яношевого локтя: — Дозвольте проводить, пан… Дозвольте лошадку…

— С дороги! — рявкнул пан Владислав. Ладонь его очутилась на рукояти сабли — как-то незаметно, сама по себе. Прикосновение было прохладным, почему-то привычным. Успокаивающим. «Зарублю», — решил он, ощериваясь в нехорошей улыбке — похожей на оскал волка, рычащего за спиной Яноша. Ему показалось, что сабля задрожала в ножнах от нетерпения, просясь наружу — в драку, в резню, кровавое месиво. Востроносый рыжий опять скрылся за могучим Яношевым локтем. Янош неохотно отступил в сторону.

Она смотрела на него, не шевелясь. Волосы, парящие в жарком воздухе, отливали золотом в свете пламени. Казались… светлыми с огненной рыжинкой? Пан Владислав запнулся на мгновение. Времена опять смешались.

Его мука, проклятие бессонных ночей, смысл жизни. Женщина, которой двадцать лет назад он позволил умереть, опять стояла перед ним. И ему была дана возможность, о которой он раньше не решался даже мечтать.

Еще одна возможность спасти ее.

Пану Владиславу захотелось рассмеяться от счастья. Он чуял спиной десятки враждебных взглядов. Он чуял отсвет на лезвии Яношевого топора и еще многие другие — на топорах, вилах, ножах, зажатых в крепких крестьянских ладонях. Но это было уже не важно.

— Иди домой, Марго, — его голос был спокойным и немножко ворчливым. И достаточно громким — чтобы те, за его спиной, тоже услышали. Просто заботливый дядя журит свою племянницу за позднюю прогулку. Надо было говорить именно так — это он тоже чуял своей спиной, напрягшейся в ожидании удара.

Черный зверь у ног Марго зарычал на приблизившегося пана Владислава хрипло и угрожающе. Пан Владислав припомнил мельком: испуганные рассказы кухарки, огромные волчьи следы на садовых дорожках и — разорванное в клочья горло своего сына. Что же ты наделала, Марго, подумал он. Что же ты…

Он заставил себя улыбнуться. Разглядел воспаленные потрескавшиеся губы Марго и отчаянные глаза. Глаза зверя, измученного погоней и загнанного в ловушку. Совершенно такие же, как глаза волка, жмущегося к ее ногам. Наваждение сгинуло. Та, другая, светловолосая, как будто отступила в сторону; ее дочь осталась одна. Девчонка, которая раньше так пугала пана Владислава. Девчонка, которую теперь он должен был возненавидеть.

— Иди домой, Марго, — мягко повторил он. Надеясь, что она поймет. А потом — почти беззвучно, одними губами: — Лошадь. Бери лошадь и… — он одернул повод, подтягивая ближе хрипящую и испуганно закатывающую глаза кобылу.

Марго поняла. С быстротой мечущегося пламени отчаяние в ее глазах сменилось изумлением, потом — благодарностью.

— Они убьют тебя, дядя, — ее губы едва шевельнулись; не слова — еле слышный выдох.