Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 173

Тишина, наступившая в зале, заставила умолкнуть даже антикоммунистов, сидевших в сторонке отдельной группкой, отгороженной пустыми стульями. Тихо, так что его слова едва можно было разобрать, Одетс начал:

— Откуда могла возникнуть угроза новой войны?

Тишина стала еще напряженнее, он выдержал паузу. У меня промелькнула мысль, что он может перегнуть палку, впав в излишнюю мелодраматичность. Но он захватил аудиторию.

— Почему, — продолжал он почти шепотом, — мы, художники, философы, понимаем друг друга, а политики не могут договориться, чтобы наши страны не воевали? В чем дело? Откуда могла возникнуть угроза новой войны?

Вопрос повис в воздухе, и люди напряженно застыли, ожидая, что он им скажет. Медленно подняв руку, он сжал ее над головой в кулак и высоким, срывающимся от гнева фальцетом выкрикнул:

— Деньги!

Зал замер от удивления. На лицах появились усмешки, но в целом его внутренняя страстность возымела свое действие.

И снова пауза, затем опять вопросы и еще раз крик:

— Деньги!

На четвертый или пятый раз в зале захихикали. Хуже всего было то, что Одетс, переступив грань дозволенного, не понимал, что стал смешон. Я слушал и про себя возражал ему: зачем он разменял свой талант на деньги? Был ли этот cri de coeur[13] воплем преданного театру человека или жестом отчаяния художника, которого обманул Голливуд, так и не позволив сказать правдивого слова? Почему в Америке так мало уважаемых людей, чья репутация неподкупна? Этот вопрос был, конечно, выше его понимания. Но не от нашего ли потребительского отношения зависит то, что эти люди, глашатаи правды, так и не могут встать на ноги? Странный, неуместный поступок Одетса все же вызывал уважение, так как требовал мужества, особенно когда могущественная голливудская пресса жаждала крови левых.





В 1958 году, готовясь к съемкам фильма «Некоторые любят погорячее», Мэрилин, встретив Одетса, отдала ему мой сценарий «Неприкаянных». Он пригласил ее поужинать, чтобы все обсудить и, что важнее, поговорить о своем сценарии, где ей была отведена заглавная роль. Я работал над пьесой и старался по возможности помогать Мэрилин, разрываясь между Коннектикутом и Калифорнией. В назначенный час Одетс подъехал к нашему коттеджу в гостинице «Беверли-Хиллз», чтобы окончательно договориться о месте и времени, однако я вынужден был извиниться, сказав, что Мэрилин не сможет сегодня поехать ужинать — у нее выходной и она решила выспаться, поскольку плохо спала накануне. В течение пяти лет нашей совместной жизни я наблюдал мучения, которыми сопровождались для нее съемки фильма. К тому моменту они достигли апогея. Но она с симпатией относилась к Одетсу и решила сгладить неловкость, попросив меня поехать вместо нее. Он отнесся к этому без энтузиазма, я же предвкушал спокойную беседу с человеком, который был для меня воплощением противоречий театра своего времени.

Выйдя из гостиницы, я уселся в его старый пропыленный «линкольн». Казалось, Одетс несколько постарел за десять лет, которые мы не виделись после Уолдорфской конференции, но в его облике было что-то трогательно-наивное, несмотря на нескрываемое разочарование от перспективы провести вечер в моем обществе. Я был на девять лет моложе его, но сейчас чувствовал себя старше и увереннее, что неожиданно подтвердилось, когда он задал в машине вопрос: «Где вы хотите поужинать?»

Поскольку он жил здесь уже двадцать лет, я предоставил это на его усмотрение, но он настаивал: «Я не настолько хорошо знаю город». Нарочитое недружелюбие, высказанное столь по-детски открыто и неумело, делало его каким-то беззащитным. У меня промелькнула мысль, уж не хочет ли он показать, что сохранил себя посреди этой киношной индустрии, которую, по его словам, презирал. Когда я поджидал его в гостинице, то решил ему рассказать, какое значение для меня, студента, имели в тридцатые годы его пьесы. Но сейчас он был настолько болезненно агрессивен, что язык не поворачивался хвалить его прошлое.

Поразмыслив, он наконец выбрал какой-то ресторан, но долго плутал по улицам, вглядываясь в вывески с названиями, как будто был здесь впервые. Идея ужина умерла до того, как он состоялся, ибо мой сценарий, как я и предполагал, не интересовал его. Природная теплота проступила в нем, только когда разговор зашел о Мэрилин, и он, забыв о своей агрессивности, с восторженно горящими глазами начал жадно задавать вопросы. «Она что-нибудь читает?» — спросил он, как будто Мэрилин была получившая приз газель или ученая обезьяна. Я сказал, что читает, если ему так хочется. Хотя за все время нашего общения видел у нее в руках только «Шери» Колетт и еще какие-то рассказы. Да и зачем ей было читать, когда она не без основания полагала, что может схватить идею, пролистав всего несколько страниц. При этом большинство книг в сопоставлении с ее собственным опытом казались ей ненужными или лживыми. Не претендуя на образованность, она не испытывала потребности отвлекаться на то, что не интересовало ее, и не могла преодолеть своего недоверия к художественной прозе, требуя от литературы правды, которой обладает документ. Так, рассказ Бернарда Маламуда не понравился ей, поскольку автор не воспринимал совращение как нечто трагическое и унизительное. «Если не знает, что это такое, лучше бы не писал!» Я возразил, что это, возможно, сделано специально, чтобы заставить читателя глубже пережить драму. Но ее оскорбленное чувство не допускало литературной иронии по отношению к унижению, которое она сама пережила. Как только дело доходило до исполненных драматизма образов, чувство юмора покидало ее. Несмотря на внешнюю беспечность и остроумие, за Мэрилин по пятам следовала смерть, и, возможно, ее неосознанное присутствие придавало этой женщине особую прелесть, вынуждая балансировать на грани небытия.

В этом она была прирожденная фрейдистка: в ее речи не было случайностей или оговорок, каждое слово или движение свидетельствовало об осознанном или бессознательном внутреннем побуждении, и сделанное ею на первый взгляд невинное замечание могло нести в себе мрачную угрозу. Я, напротив, стремился не обращать внимания на враждебность, чтобы как-то справиться с жизнью. Уже тогда это приводило к серьезным недоразумениям в наших отношениях. Златовласая девушка, искрящаяся на экране как брызги шампанского и даже у такого тонкого и восприимчивого писателя, как Одетс, вызывавшая удивление способностью читать, была человеком совершенно иного склада. Для Одетса, как и для большинства людей погрубее, она казалась истинным воплощением лучезарного счастья. Когда мы сидели с ним за десертом с кофе в напоминавшем заурядные нью-йоркские рестораны заведении с итальянской кухней, я подумал, что в Одетсе есть та же беспредельная наивность, которая отличала Мэрилин: подобно ей, он был большим ребенком, безжалостно отдававшим себя на заклание жизни, рассеянно отбрасывая со лба волосы пистолетом со взведенным курком.

К 1958 году Одетс уже в течение шести лет «сотрудничал» с сенатской Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, за отказ иметь дело с которой я за два года до этого был приговорен к тюрьме. Однако его выступления в Вашингтоне воспринимались мною скорее как некая патетическая кода, нежели кульминация. Я уже тогда догадывался, что дело заключалось в животной ненависти Комиссии к творческой интеллигенции, в снедавшей ее зависти к способности своих жертв быть в центре общественного внимания и, помимо прочего, зарабатывать хорошие деньги. Одетс для своего поколения был не просто личностью — в нем воплотился образ американского художника так называемой Великой эпохи. Даже в том, что погубило его, было что-то бесконечно американское — он решил заполучить все сразу. Его давний друг, театральный художник Борис Аронсон, как-то, задумавшись, сказал: «У Одетса один недостаток: ему надо всех во всем превзойти. Быть самым пылким любовником и самым добропорядочным семьянином; ближайшим другом Билли Роуза и своим в доску с боссами от коммунистической партии; выдающимся экспериментатором на театре и наиболее дорогостоящим сценаристом в кино. Как тут не разорваться? Чего в нем нет, так это желания обидеть другого. В его положении это уже немало».

13

Крик души (фр.).