Страница 8 из 77
— Спасибо, Иван Константинович, — смущенно и благодарно отозвался Орлов; оглядевшись и немного освоившись, дотронулся рукой, точно успокаивая, до открытой шеи — он опять был в косоворотке, на этот раз в белой, — тихонько объяснил, как извинился: — Не могу галстуков носить. Тут у меня нерв поврежден — мешает.
Голованов молча покивал — во второй раз он почувствовал себя так, словно ему щелкнули по носу. Поделом — не лезь, не поспешай с суждениями!
Доклад, к сожалению, был, как большинство районных докладов, ровно обтесанный, из привычных словосочетаний, но люди слушали, с новой силой переживали свое давнее, выстраданное; в тишине то тут, то там тихонько позвякивали награды фронтовиков. Перестав слушать, Голованов задумался: а что помнит о войне он, родившийся за год до ее начала? Может быть, самый конец ее, вернее, первые послевоенные годы, когда после бани семья пила чай не с сахаром, а со своим медом. Нет, не был он под бомбежками, не знал ни горя, ни холода, ни голода: отец вернулся цел и невредим, лес и кормил и одевал их. Голованов покосился на розовощекого военкома, звонко вычитывающего прописные истины, перевел взгляд на Орлова — тот сидел, скрестив руки на груди, стараясь, кажется, прикрыть ее сияние, — и подумал, что такие торжества надо бы проводить не так. Сажать на сцену одних фронтовиков — пока они еще живы, — а всем остальным, в том числе и ему тоже, смирнехонько сидеть в зале, почтительно слушать, гордиться ими, сознавать свой высокий гражданский долг. И еще, помнится, подумал, что надо бы как-то поближе, покороче сойтись с Орловым — Голованова все больше привлекал этот человек.
Не успел.
— Черт! — Голованов, переживая, с маху втыкает тлеющий окурок в хрустальную пепельницу. — Люди почему-то всегда опаздывают именно с добрыми намерениями. Суета, спешка, что ли?.. А потом спохватишься — поздно…
Крупно вышагивая по кабинету — от пустующего стола до обитых дерматином дверей, он едва не сталкивается с секретаршей.
— Иван Константинович, — строговато и в то же время будто извиняясь, напоминает она, — приглашенные на совещание собрались, ждут.
— Ну вот! — засмеявшись, Голованов разводит руками, торопится досказать: — Поговорите с его знакомыми — они могут много интересного припомнить. Что вспомню — и я тоже. Так что приходите, приезжайте — обязательно!
— Спасибо, непременно, — обещаю я, пока еще смутно чувствуя, догадываясь, что буду наведываться сюда не только ради Орлова.
4
Иду по завечеревшему Загорову, под ногами похрустывает слабый, только что занявшийся ледышок. Иду, глазея по сторонам, вглядываюсь в лица прохожих, а когда удается — в первые освещенные окна, делаю все, чтобы полностью отрешиться от впечатлений нынешних встреч и разговоров. Их слишком много — для одного дня.
Освещенных окон прибывает, сумерки становятся гуще. Торопятся с работы, попутно забегая в магазины, женщины с сумками и авоськами; еще заметнее поспешают — успеть до семи — мужчины, ныряющие в подвальное помещение, откуда шибает кислым винным духом; у кинотеатра — извертевшись по сторонам в ожидании своих запаздывающих спутников и спутниц — прохаживаются, толпятся нарядные девчата и ребята, — их время, их пора. У меня же такие вечерние часы в малознакомом городе вызывают чувство — как бы поточней выразиться — нехватки дома, что ли. Когда даже любой захудалый гостиничный номерок — своя крыша над головой. Впрочем, настраиваться на эту волну никак нельзя: рабочий день мой еще не закончен.
Дом Маркелова действительно нахожу легко и быстро, на него указывает первый же спрошенный. Умели все-таки строить купчины! Особняк каменный, в два этажа, да таких, что нынешних, малогабаритных, три уместится; посредине врезана высокая арка — нетрудно вообразить, как лоснящаяся тройка выносила из-под нее коляску с их степенством. И, вероятно, не однажды выезжала в ней и купеческая дочка Соня, теперешняя глубокая старуха Софья Маркеловна. Причудлива судьба!.. Левое, от арки, крыло сверху освещено электролампочкой и занято магазином либо складом: железные двухстворчатые двери с пудовым замком. Любопытствуя, подхожу, — на бетонном полуразвалившемся фундаменте с входа — чугунная плита с полукругом отлитыми буквами: «Маркелов и К°». Вот — еще одна причуда судьбы!
Квартира Софьи Маркеловны со двора, вход в ее боковушку отдельный. На звонок открывает она сама, и в первую секунду не узнаю ее. Без шали, без пальто, без валенок с калошами — в пуховой розовой кофте, надетой поверх белоснежной кофточки с пышным, бантами, воротником, каких теперь не носят, в комнатных туфлях, обшитых мехом, она кажется выше, прямее, даже стройнее, если, конечно, возможно отнести такое к восьмидесятилетнему человеку; не примятые тяжелой шалью, еще внушительней выглядят ее серебряные, в крупных кольцах-завитках волосы.
— Проходите, голубчик, проходите. У меня не заперто — только-только ребятишки ушли. Раздевайтесь, пожалуйста.
— Навещают вас?
— Каждодневно, по расписанию. — Поберегая тепло, Софья Маркеловна плотно прикрывает входную дверь; говорит она сейчас свободно, без одышки. — Это еще Сергей Николаич завел. Прибегут — дров наколют, печь истопят. Когда надо — полы подотрут. Сама-то тяжелая, голубчик, стала, обуза. Грешным делом, думала, новенький наш, Евгений Александрыч, отменит. Нет, все как есть оставил.
— Хорошо это, Софья Маркеловна!
— Мне-то — конечно. — Большие иконописные глаза старушки голубеют. — Тысячу уж раз покойному царствия небесного желала. Хотя в мои-то годы во все царствия верить перестала. В одно теперь и верю — в человечность.
Раздеваюсь в крохотной прихожей, которая одновременно служит и кухней: в углу стоит газовая двухконфорочная плита, над ней задернутая шторкой полка. Проводив в комнату, Софья Маркеловна уходит хлопотать с чаем, оттуда доносится ее довольный оживленный голос:
— Все ждала, не заваривала. Вечерний чай — основной, спешки не любит…
Оставшись один, оглядываюсь. Комната просторная, с высоченными, кое-где потрескавшимися потолками. Слева от входа — черное, по нынешним временам несколько громоздкое, благородных строгих линий пианино с бронзовыми подсвечниками по краям; в простенке, между двумя окнами — застеленный пестрой скатертью стол с незамысловатой стеклянной цветочницей, — сейчас в ней торчит засохший кленовый лист. По правой стене — широкая тахта-кровать, с какой-то потертой звериной шкурой на полу, вместо коврика, и в самом углу — изразцовая печь, покрытая великолепной старинной глазурью, в топке уютно гудит огонь. Успеваю еще рассмотреть два портрета: над инструментом — молодого поручика с тонко пробритыми усиками и с офицерским Георгием на кителе, и, напротив, над тахтой, — нашего военного летчика, чубатого усмехающегося майора. Усмехающегося вроде тому, что они, классовые антагонисты, вынуждены мирно сосуществовать тут…
— Вы чего ж это на ногах? Садитесь, голубчик, садитесь, быстро я вас не отпущу. — Софья Маркеловна снимает с подноса и расставляет на столе чашки с золотисто-темным чаем, сахарницу, тарелку с сухариками, кладет миниатюрные серебряные щипчики. — Ну-ка, пробуйте мое угощение. Да не вздумайте хаять — до смерти не прощу!
Пьет она мелкими глотками, смакуя; от удовольствия, а скорей всего, от горячего на рыхловатых мучнистых щеках проступает слабый смутный румянец. Чай в самом деле хорош, — в этом я тоже кое-что смыслю. Сидим мы напротив друг друга, я — лицом к чубатому майору. Поняв, куда я смотрю, Софья Маркеловна ставит чашку на блюдце, оборачивается.
— Это — Андрюша Черняк, наш питомец. Можно сказать, надежда моя была. Несбывшаяся, правда. Представляете — изумительный слух, отличный голос. Столько мы с ним первых мест на всяких конкурсах заняли! Думала — музыкантом или певцом станет. Нет, обманул старуху — в летчики ушел! Приезжал в прошлом году.
Сделав несколько глотков, Софья Маркеловна снова ставит чашку, добродушно хвастает: