Страница 77 из 77
За деревьями, не заметив нас, какой-то пружинистой походкой — словно бы даже пританцовывая — прошла к школе знакомая преподавательница литературы, высокая и худощавая. Иван Петрович проводил ее взглядом и, хотя не произнес ни слова, не сделал ни одного движения, весь как-то неуловимо подобрел. Не сомневаясь в ответе, я все-таки спросил:
— Хороший педагог?
— Она прежде всего — чудесный человек. Значит, будет и педагогом. — Он ласково усмехнулся. — Немножко, конечно, восторженная, экзальтированная, что ли. Но это пройдет.
— И станет такой же, как Глинкина? — не без любопытства закончил или спросил я.
— Нет.
Удивительно, как емко, исчерпывающе звучит иногда обычное словцо, даже такое коротенькое, как это «нет», в устах иных людей, чаще всего — пожилых. Вот он произнес его, негромко и просто, и ты уже понимаешь, не сомневаешься; да, не станет.
— А стишки у ней плохие, — добродушно, как дедушка, засмеялся Иван Петрович.
— Неужели показывала? — поразился я, помня, по какому величайшему секрету были доверены эти же сочинения мне.
— Показывала… Они многие ко мне заходят. И с хорошим, и с плохим. По старой памяти…
— А Серафима Андреевна? — бездумно спросил я, тут же раскаявшись.
— Она не заходит, — сухо ответил Иван Петрович и отвернулся.
Недолгое его оживление, вызванное приятными воспоминаниями, прошло; привычно подпирая подбородок набалдашником корявой палки, он молчал, — безучастный и уже снова отсутствующий, напрочь, казалось, забывший о сидящем рядом собеседнике. Пауза затягивалась; я прикидывал, как удобнее извиниться и попрощаться, когда он заговорил опять, — нет, Иван Петрович, оказывается, не забыл ни обо мне, ни о нашем разговоре.
— Ну, ладно, допустим — я, — с горечью сказал он. — Не велика радость со стариком рассиживать… В праздник вспомнит, посадит за красный стол, и то ладно. Жена болела, восемь месяцев не вставая лежала — ни разу не зашла. Уж Галя сама просила: скажи ей — пусть заглянет. Нет — не зашла. А ведь как дочка была.
По морщинистой щеке старика катилась слеза — не та беспричинная, стариковская, а живая и едкая, — Иван Петрович поспешно растер ее ладонью, крякнул, досадуя.
— Не знаю, не пойму. — Он слабо шевельнул плечами. — Похороны организовала пышные. На могиле речь сказала — весьма прочувственную; люди плакали… Недавно, вот так же, — проходила тут. Свернуть неудобно, ну и присела. «Не обижайтесь, говорит, все некогда, некогда, — на высоком огне горим…» Я ей говорю: гореть следует, голубушка. Только надо, чтоб у этого огня кто-нибудь и погреться мог. Знаете, бывает такой огонек: и маленький, никудышный вроде, а руки протянешь — и согреешься. А то еще бенгальский огонь бывает: ярко, — что хоть глаза закрывай. А не греет — холодный…
— И что же она?
— Да ничего. Побежала — ей же всегда некогда… — усмехнулся Иван Петрович. Он искоса взглянул на меня и вдруг забеспокоился, выпрямился. — Вы только не думайте, что я наговариваю на нее, жалуюсь там. Вы же о ней писать собираетесь — так все это к делу не относится. Школу она безукоризненно ведет — тут ничего не скажешь. Опыт, знание — все есть.
Я попытался уверить, что беспокоится он напрасно, что я разберусь во всем сам, — потемневшие, обретшие на секунду свой изначальный, голубоватый цвет глаза Ивана Петровича убеждали, настаивали:
— Ох, как это некстати получилось! Вы же должны знать, что старики любят побрюзжать, пожаловаться. Возраст, скука, болезни — все вместе!.. Устал я, простите…
Он поднялся, чуть церемонно поклонившись, и пошел к дому — опираясь на палку и огорченно покачивая крупной, с серебряным пушком головой. Насчет возраста он, конечно, прав: волновать в такие годы людей не следует…
На боковой тропинке, уже за школой, я столкнулся с преподавательницей литературы — со стопкой прижатых к груди книг она бежала своей легкой пританцовывающей походкой, что-то напевая, и торопливо, как недавняя школьница, уступила дорогу.
— Сидели сейчас с Иваном Петровичем, — с желанием сделать ей что-то приятное, сказал я. — Он очень тепло о вас говорил.
— И про стихи небось? — засмеялась она.
— И про стихи тоже.
— Вот еще грех! — карие глаза ее полны милым смущением. — Я ведь только ему да вам показывала.
— А Серафиме Андреевне? — не зная зачем, спросил я.
— Ой, да что вы! Разве ей можно? — как-то очень непосредственно вырвалось у нее.
— А почему — нельзя?
— Не знаю, — растерянно ответила девушка и заторопилась, пряча эту растерянность и смущение: — Она, кстати, вернулась и ждет вас — я сказала, что вы приехали.
— Не буду я писать о ней.
— Почему? — теперь уже вовсе изумилась девушка.
— Да так… не получается.
В карих, недоуменно и пристально разглядывающих меня глазах шла какая-то напряженная работа, поиск, свежие щеки ее медленно розовели.
— Вам, конечно, видней… Вы, знаете, приезжайте к нам на вечер.
— Спасибо.
Пройдя несколько шагов, я оглянулся. Только что напевающая и пританцовывающая, девушка шла словно в нерешительности, наклонив голову и раздумывая — ну, что же, это и ей полезно.
На скамейке у вокзала все так же сидели, лузгая семечки и громко судача, женщины с корзинами прикрытой марлей клубники. И женщины, и корзины, конечно, были другие, но казалось, — все те же. По пути в кассу я прошел мимо них, вдохнув густой приторный запах, и скривился, вспомнив, как переусердствовал утром, — во рту тотчас возник вяжущий и кислый привкус оскомины.
Билеты уже продавали.