Страница 70 из 77
— Есть, — серьезно подтвердил Адам, — зовут Марта. Она хорошо играет на рояле и учится в колледже.
— Богатая? — с внезапно вспыхнувшей неприязнью поинтересовалась Аня.
— Марта совсем не есть капиталист, — показав плотные белые зубы, засмеялся Адам, давно уже зная, за кого его вначале приняли. — Она будет учитель.
Разговор этот вскоре забылся, по крайней мере Аня забыла о нем. Адам напомнил, и не совсем обычным образом.
Через несколько дней на лекции он попросил у нее какой-то учебник и тут же вернул его. В книгу что-то было вложено. Аня открыла — там, в маленьком пакетике, лежало несколько сахарных петушков. Аня засмеялась, погрозила улыбающемуся Адаму пальцем и преспокойно иссосала петушки до конца лекции.
С тех пор это у них стало вроде забавы, доставлявшей обоим удовольствие. Любимые сахарные петушки Аня находила поочередно то в своем потрепанном портфельчике, то в толстой тетради с крупной прозаической надписью «кишечно-желудочные», то в кармане собственного пальто. Встретив после этого Адама, она скорбно признавалась:
— Адам, я опять съела твоего волшебного петушка…
Несколько раз, когда у обоих выпадали свободные часы, они отправлялись бродить по вечерней Москве. В их неясных, так до конца никогда и не названных отношениях эти прогулки остались самыми памятными и дорогими. О чем они говорили, медленно бредя, то по тихой Ордынке, то по многочисленным узким арбатским переулкам? Обо всем, наверно, что приходило на ум, — по крайней мере, Ане. Для нее делиться вслух своими мыслями было так же необходимо и естественно, как и дышать; сдержанной, не очень словоохотливой она стала много позже.
Она звонко хохотала, потешаясь, что Адам никак не может понять таких простых сокращений, как соцстрах, районо, — недоумевая, он мог топтаться у вывески с подобными названиями хоть час, пытаясь самостоятельно постичь их скрытый смысл, — горячо, не подозревая, что занимается самой откровенной пропагандой, объясняла, почему социализм обязательно победит капитализм… Иногда, завороженная огнями чужих окон, в отсветах которых, мерцая, кружились снежинки, Аня тихонько начинала рассказывать о своем родном городе на Волге, о его одноэтажных улочках, о высившейся посредине города горе, поросшей белыми березками, о матери, умершей три года назад, после чего Аня и переехала в Москву, к тетке. Такой скаредной и приторной, что Аня, поступив в институт, сразу же ушла в общежитие, и навещать которую — хуже любого наказания. Неосознанно тоскуя в такие минуты о семейном уюте, Аня становилась непривычно тихой и кроткой, а внимательно слушавший Адам — еще более предупредительным и заботливым. Ему, мужчине, хотелось защищать, опекать, заботиться о ком-то. Обычно Аня не предоставляла ему такой возможности, великолепно могла постоять за себя и сама. Недаром она, одна из немногих девчат института, крутила на турнике «солнце», лихо ходила на лыжах и не умела грустить подолгу.
— Адам, ты бессовестный! — спохватывалась она. — Я все говорю, говорю, а ты молчишь. Ну-ка, рассказывай!
— Я не молчу, я слушаю, Ани, — объяснял Адам и начинал, постепенно увлекаясь, рассказывать сам.
Теперь благодарной слушательницей становилась Аня; ярко блестящими глазами она коротко и быстро взглядывала на Адама, на его ресницы, которые казались еще пушистее от налипших на них снежинок, и незаметно переносилась мыслями в маленькую прекрасную страну, о которой он рассказывал. Ощущение реальности исчезало; знакомые арбатские переулки чудодейственно превращались в узкие улочки старинного Осло, а запорошенные снегом, спешащие с покупками москвичи — в обветренных, бородатых матросов и рыбаков, отправляющихся после трудового дня выпить в таверне кружку пенистого пива. Взволнованный, с мягким акцентом голос Адама выводил ее поочередно то к синим фиордам, то к рыбацкой избушке, стоявшей на берегу осеннего свинцового моря, — с ревущим в очаге огнем, с деревянным столом посредине и тяжелыми, навек сколоченными табуретками, — то на склоны гор, поросшие жестковатым пахучим вереском…
Так постепенно Аня составила себе представление о той стране, из которой приехал Адам и куда он скоро вернется. Пока это было, правда, чисто внешнее представление. Концерт Грига, на который они однажды отправились в зал Чайковского, помог ей почувствовать — хоть немного, хоть капельку — душу народа, суровую и нежную. Сюиты этого белоусого кудесника, смотрящего из-под добрых лохматых бровей на Аню все время, пока шел концерт, слились в ее восприятии в один вдохновенный гимн далекой стране. Особенно же поразила ее музыка к «Пер Гюнту» и ее самая блистательная часть — «Песнь Сольвейг»: в ней скрыто гремели холодные горные ручьи, щебетали птицы, высоко и чисто звучал то ликующий, то скорбный голос любящей девушки. «Верна я останусь прекрасной мечте», — в напряженную, перед взрывом восторга, тишину ушел, спадая, снежно-чистый голос певицы, и у Ани по коже поползли мурашки…
Со своих последних каникул Адам приехал неуловимо изменившимся, более сдержанным. В первый же вечер он пришел в Ане в комнату и, как только Зейнаб убежала в кубовую за чаем, достал из пиджака узкую бархатную коробочку с браслетом — голубые, словно вобравшие в себя по кусочку далекого весеннего неба чешуйки-камешки, обтянутые солнечными ободками. Наклонившись, он молча надел браслет Ане на руку, замкнул его и, поправляя упавшие на лоб густые, цвета светлой меди волосы, тряхнул головой.
— Ани, когда начнешь забывать — сними…
— Никогда!
Устыдившись прорвавшейся горячности своего ответа, скрывая охватившее ее смятение, Аня вскочила, напряженно засмеялась.
— Адам, а как поживает твоя Марта?
— Хорошо, — кивнул Адам. — Недавно она вышла замуж, я имел удовольствие поздравить ее.
— Адам, ну почему? — Аня была ошеломлена и тем, что она услышала, и тоном, каким все это было сказано.
— Так лучше.
— Кому, Адам?
— Всем, — убежденно и спокойно сказал Адам. — Всем, Ани.
Вовремя вернувшаяся с чайником Зейнаб прервала этот трудный и, главное, совершенно ненужный диалог, Аня давно понимала это.
Чем меньше оставалось до государственных экзаменов, тем все сосредоточеннее, все молчаливее становился Адам, и Аня, сама мучаясь и радуясь своему горькому счастью, понимала, что перемена эта вызвана не одними усиленными занятиями, хотя в иные дни все они, завтрашние врачи, ходили по институту с запавшими, одичалыми от бессонных ночей глазами. Прогулки сами по себе отменились, и только однажды, столкнувшись под вечер у общежития, Адам спросил:
— Ани, а ты не хотела бы жить в Норвегии?
Синие глаза его были полны такой огромной, мгновенно вспыхнувшей надежды, что у Ани не хватило мужества ответить сразу. Отвернувшись, она долго рассматривала глухую белую стену забора.
— Нет, Адам. — Умоляя его взглядом быть великодушным, она заторопилась: — Ты сам знаешь. Ты…
— Знаю, Ани, — остановил Адам, тихонько сжав ей руку.
Он действительно хорошо знал это, как знал и то, что не может остаться в этой бескрайней, так до конца и не понятой им стране. Страну эту можно было узнать, как узнал он, полюбить, как навсегда полюбил он, но для того, чтобы понять ее, всего этого, видимо, недостаточно. Для этого, вероятно, нужно здесь и родиться.
Нет, они не струсили, как потом кое-кто из их общих знакомых пытался объяснить. Просто каждому было уготовано свое, и ничего тут нельзя было сделать. Во всяком случае, никакие предупреждения роли тут не играли — о них Аня вспомнила много позже; отвечая же Адаму единственно возможным, давно известным и ему и ей ответом, она попросту и не помнила о них, об этих предупреждениях.
Да, они были.
Шел 1937 год, и естественно, что его события коснулись и медицинского института. Исчез кое-кто из профессоров; недавно присланный райкомом новый освобожденный секретарь комитета комсомола, молодцеватого вида парень в защитном кителе, заканчивая беседу, предупредил:
— Помни, Косыгина; все-таки он — чуждый элемент. Враг может рядиться в любые одежды.