Страница 54 из 59
Вариант третий
На этот раз Ваня приходит с человеком в белом халате.
— Это еще кто? — недовольно спрашивает Сталин, который не доверяет врачам и не любит их — возможно, потому, что в их присутствии он становится не великим человеком, каковым себя ощущает ежесекундно, а — телом, организмом. Сталин вообще не понимает, как он может болеть, такой весь цельный, монолитный. Схожесть с другими людьми его оскорбляет.
— Вам нужно пройти освидетельствование, — твердо говорит Ваня.
— Погоди, — поднимает руку Сталин и, расхаживая в мягких сапожках, продолжает диктовать Поскребышеву: — О незаконности действий нам необходимо говорить так, словно у нас ее нет. Записал?
Поскребышев кивает.
— Далее.
— Далее писать?
— Что?
— Слово «далее» писать?
— Не обязательно. Далее. Полагаю, что мы стоим на пути к еще большей свободе и демократии, с которого невозможно свернуть. Но все может измениться.
Ване это надоедает и он делает так, чтобы Поскребышев исчез.
Врач начинает задавать Сталину вопросы.
— А, ты психиатр! — догадывается Сталин. — Да я умней всех психиатров вместе взятых!
— Ум — не признак психического здоровья, — с достоинством отвечает психиатр. И продолжает свою работу. Просит Сталина ответить на вопросы теста, кладет перед ним листы с пятнами Роршаха, выспрашивает Сталина о детстве, о его снах, фобиях и, наконец, докладывает Ване: — Обследуемый психически нормален. Наблюдается завышенная самооценка и не вполне адекватное восприятие действительности, но у кого не завышенная, кто полностью адекватен?
Ваня удовлетворен этим результатом.
— Значит, ты ведал, что творил, — говорит он Сталину.
— Ты мне надоел, — морщится Сталин. — Опять обвинять будешь?
— Буду. Но не надейся — не в индустриализации или коллективизации. Ты никого не любил — вот мое обвинение. Вот твое самое страшное преступление — потому что, взяв на себя право вершить судьбы людей, ты не любил людей! Наполеон, Гитлер, Петр Первый — на что сволочи, а и то кого-то любили, своих женщин хотя бы. Собак. По-своему. А ты и женщин своих не любил, потому что не способен любить никого, кроме себя.
— Неплохая компания, — усмехается Сталин.
— Конечно! Заметь, кстати, — Иван Грозный убил своего сына, Петр Первый убил своего сына, ты дал погубить своего сына, да и второго довел до гибели своей нелюбовью. Вот что почувствовала твоя жена, вот чему она ужаснулась: человек, ненавидящий людей, стоит над людьми!
— То не люблю, то ненавижу, разберись сначала, — добродушно ворчит Сталин. — И это неправда. Я маму любил.
— Да? Двенадцать писем за двенадцать лет — каждое по три строки! А сколько раз ты видел ее в своей жизни?
— Видеть не обязательно, когда мама в сердце твоем! — возглашает Сталин, поднимая бокал с вином. — Поскребышев, запиши. Ты где?
— Его нет, ты его убил — в награду за много лет преданной службы! Никого ты не любил, а поэтому подозревал, что и тебя никто не любит! Поэтому и мытарил всех, издевался над каждой душой, что попадала тебе в руки, — а у тебя в руках были все!
— Я добрый был, — обиженно сопит Сталин. — Я маме этого… как его, не помню — переводы денег посылал. Сам. Лично.
— Ага. А потом показал их ему и сказал, что он перед тобой в долгу! Веселился! Рассказать тебе, как ты веселился? Довел Зиновьева до того, что он на коленях ползал, умолял дать позвонить тебе!
— Я этого не видел.
— Видел! Перед тобой целое представление устроили, показывали, как он ползал на коленях, а ты заставлял повторять и смеялся так, что тебе чуть плохо не стало! Ты хоть понимаешь, что нельзя ставить людей на колени?
— Почему? Если плохого человека, предателя — можно. И нужно.
— Никого нельзя ставить на колени! Никогда!
— Почему?
Врач, наблюдающий за Сталиным, говорит:
— Он вас не понимает.
— Да чего ж тут не понимать? А то, что убивать плохо, он понимает?
— Кого? — спрашивает Сталин.
— Да никого.
— Как это никого, когда надо? А война?
— Я не спрашиваю, надо или не надо! Да, бывает, надо — война, бандиты нападут, угроза жизни, приходится убивать. Но это все равно плохо!
— Он вас не понимает, — говорит врач.
— Пытать, издеваться, унижать — а это как? Хорошо? Я тебя спрашиваю, именно тебя — ты душу народа надорвал, оплевал, изнасиловал, испоганил! Хорошо это?
— Что?
— Унижать?
— Кого?
— Да при чем тут кого? Никого! Вообще унижать — хорошо или плохо?
— Он вас не понимает, — говорит врач.
Сталин тянется за виноградом, кладет в рот, чмокает, сосет сок, а косточки с кожурой сплевывает в блюдечко.
— Я тебя не понимаю, — подтверждает он слова врача. — Но вижу насквозь. Ты безродный космополит и аполитичный тип. Неужели ты не испытываешь гордости за свою великую страну?
— Опять мне про это! Не испытываю! И не хочу испытывать гордость за то, что принадлежу к великой нации, к болельщикам команды «Спартак», к какой-нибудь конфессии, к мужскому полу…
— А я испытываю. И народ испытывает! — Сталин тянется за второй виноградиной.
Не выдержав, Ваня бьет его по руке.
— Больно! — говорит Сталин. — И я виноград кушать хочу.
— Другим было больнее! А некоторые винограда всю жизнь не кушали ни разу! Ты дослушай! Я даже, представь себе, не хочу гордиться своей принадлежностью к роду человеческому, я горжусь только принадлежностью к тому свету, что есть в каждом человеке — кроме тебя. Я не знаю, как это назвать. Бог? Но он у всех разный. Душа? Не знаю. Свет, так и назову. Он для всех один. Единственное, ради чего стоит жить. То, что объединяет всех людей! И вот этот свет ты в людях и гасил — всегда, постоянно, потому что ненавидел его! И ты даже не понимал, над чем измываешься! Вот в чем твоя главная вина! — вдруг озаряет Ваню.
— Опять главная вина? У тебя что ни вина, то главная.
— Постой, постой! — Ваня торопится проверить свою догадку.
Усилием фантазии он наполняет пространство, окружающее Сталина, людьми, которых ставят на колени, расстреливают, пытают: страшные крики, вопли и стоны раздаются со всех сторон. Ваня и врач наблюдают за реакцией Сталина. А тот спокоен, он лишь поглядывает на кисть винограда, потому что хочет взять виноградину, а ему не разрешили.
— Вот в чем дело! — кричит Ваня, удалив мучеников. — Ты просто не способен понять, что чувствует другой человек! В этом твоя главная вина! Ты не можешь это вообразить, не можешь это представить! И вот за это, за нечувствование чужой боли, за презрение к человеку, за бесовское высокомерие я тебя обвиняю!
— Он вас не понимает, — говорит врач.
— А что он понимает? Свою-то боль он понимает? Убрать все!
Исчезает стол с яствами и винами, исчезает кабинет, Сталин оказывается в зэковской одежке. Проходит день.
— Кушать хочу, — жалуется Сталин.
— Понял теперь?
— Понял.
— Что?
— Что кушать хочу.
— А что других пытать голодом нельзя, понял?
— Если преступники, можно.
Проходит еще день.
— Курить хочу, — говорит Сталин.
Ваня игнорирует.
Проходит еще день.
— Кушать. Пить хочу. Сердце болит. Голова болит, — говорит Сталин.
Входит охранник, вносит селедку и хвойный настой.
— Это кушать, это пить. От головы и сердца тоже помогает, — говорит охранник.
— Теперь ты понял? — спрашивает Ваня.
— Расстреляйте его, — жалобно просит Сталин неведомо кого.
— Какой быстрый! Расстрелять! А тебя самого расстрелять? Или хотя бы по морде твоей проклятой, дьявольской, по морде тебя — дойдет, наконец, будет больно?
И Ваня, устав сдерживаться, подскакивает к Сталину, сшибает его с ног, лупит ногами старика и кричит:
— Больно? Больно? Больно?
Вдруг останавливается и растерянно спрашивает врача и охранника:
— Что вы стоите? Почему вы меня не удерживаете? Ведь бить нельзя!