Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 62



Положив руки на плечи мальчика, стояли позади два монаха, ставшие для него самыми близкими людьми на всем свете. Общее горе свело их судьбы, а общее дело сплотило накрепко. После минувшей ночи Юрка почувствовал, как изменилось к нему отношение отца Козьмы. Брат Михаил и до того был близок, опекал по-отцовски, а вот Козьма ворчать перестал лишь сегодняшним утром. Разбудил, велел собираться — царя встречать. Взглянул испытующе и сказал: «Коль живы будем, в Москву с нами поедешь. В Чудовом послух примешь. Грамоте тебя учить сам буду».

— Е-еде-ет! — прорезал воздух заполошный крик с высоты.

С испуганным карканьем сорвались со своих мест вороны и метнулись в сторону реки.

Вздрогнули истомившиеся страхом и ожиданием горожане. Пронесся над головами многоголосый робкий шепот, замелькали у лбов и плеч сложенные пальцы. Качнулись в руках духовных тяжелые хоругви. Троицкий настоятель прошептал что-то, прерывисто выдыхая паром, сжал святой крест и выступил на шаг вперед.

Царь Иван ехал верхом, неспешным шагом.

Держался государь в седле с трудом. Взгляд его, неподвижный, был направлен поверх конской головы, но видел ли он дорогу, сказать было трудно. Малюта, обеспокоенно наблюдавший за государем, в конце концов кивнул племяннику. Бельский соскочил с коня, подбежал к царскому аргамаку, взял под узды и повел, гордый выпавшей честью, вышагивая торжественно и грозно.

Рядом с царем восседали на конях оба Басмановых. Старший то и дело норовил оттереть Малюту, как бы невзначай подъезжая все ближе, а Федька крутился вокруг государя с самого выхода из Любятовского монастыря, белозубо скалясь и гарцуя.

Иван отрешенно покачивался в седле, погруженный в тяжелые воспоминания. Усталость и пустота испепелили его лицо. Щеки глубоко ввалились, отчего нос казался точно выросшим вдвое. Истово промолившись всю минувшую ночь, но так и не найдя душевного успокоения, царь под утро в ярости вцепился в свою и без того негустую бороду. Рванул что было сил, наслаждаясь болью. Швырнул клочья на пол монастырской церкви и велел собираться выступать на Псков.

Бессонные ночи измучили тело и ум. В голове плыли и наслаивались друг на друга звуки. Внешние — суматошный колокольный звон, шумное фырканье лошадей и холодное бряцанье оружия — и внутренние, всплывающие на поверхность, как болотные пузыри. И тогда слышались Ивану тяжелые всплески холодных вод, треск льда, булькающие крики, хруст и чавканье топоров, кромсающих плоть, хрип сдавленных глоток, вороний грай да протяжный вой…

К седлу царского коня был приторочен посох с серебристым украшением, подарком простоватого нравом, но коварного умом черкесского князя. Как и от кого попал к нему Волк, неизвестно. Но чуял осторожный горский дикарь — не по Сеньке шапка. Сменял вещицу на царские полки, чужими руками на своих горах утвердился и кого желал из соседей извести — всех победил. Впрочем, со временем князь позабыл, кому обязан, да и жадность азиатская взяла свое. Как узнал от Марии, что у русского царя свое серебро имеется, так принялся подучивать дочь, чтобы разнюхала да прибрала, с отцовским подарком вместе. Не сразу Иван заподозрил неладное. Уж больно сладка была ее прелесть женская, уж слишком искусна и затейна оказалась в утехах его жена. Чувственным мороком обволакивала, горячей дикостью завораживала. Даже когда принялась Машка требовать, чтобы брата ее, Салтанкула, пожаловал стольничьим званием, — Иван не задумался, лишь посмеялся: «Хоть и принял он христианское имя, Михаилом назвался, а все одно — нехристь душой. Как и ты, впрочем. Но ты царицей через постель царскую стала. А братцу твоему к московской жизни приучиться бы следовало для начала. А то шатается по улицам, людей задирает!» Мария, вспылив, пригрозила себя убить, если царь не исполнит просьбу. В ответ Иван совсем развеселился, махнул рукой и вышел из царицыных покоев. В ту же ночь едва успели вынуть Марию из петли — смастерила из полотенца и почти удавилась до смерти. Иван, впечатленный упорством жены, поддался уговорам, и стал задиристый горский разбойник вхож в ближайший круг царя.



Но все больше зрело в душе Ивана недоброе чувство, что неспроста, не из любопытства бабьего выпытывала Мария о серебре. Откуда-то узнала о бабкиной книге, подбиралась и к ней — подыскивала, кто ей надписи разберет и растолкует.

Медведя же, с той самой охоты, когда впервые о нем узнала, Ивану не вернула. Носила под одеждой денно и нощно. Не проходило недели, чтобы не устраивал царь, по ее требованию, потраву зверьми. В выстроенный для Машкиных забав зверинец тащили воров да разбойников, а то и просто кого попало — прохожий люд. Мерцая разноцветным огнем глаз, неотрывно смотрела Мария на казни, с трудом отрываясь от залитой кровью площадки, когда уже все заканчивалось.

Вскоре царица начала тяготить Ивана. Но была она молода и крепка здоровьем. Не скоро подтаяли ее силы. Сгубила Машку жадность, жестокость и бабья дурь. Понравилось ей видеть вместо карей темноты в глазах колдовское свечение, когда любовалась собой в натертое до блеска серебряное блюдо.

Так и отдала Богу душу, красавицей и дикаркой. Из поездки в Вологду, где строили по приказу царя огромный кремль и судоходную верфь, везли Марию в беспамятстве в Александрову слободу. Там Иван снял с ее тонкой шеи шнурок с Медведем, а лекарь Бомелий, исполнявший самые тайные и деликатные поручения царя, приготовил снадобье на случай, если царица пойдет на поправку. Его и дал Иван супруге, когда та ненадолго очнулась. Обнимал, целовал влажный лоб и запавшие глаза, припадал к обмякшим губам, сжимал ее в объятиях, жадно ловя последнюю телесную дрожь и вслушиваясь в затихающее дыхание.

Умерли обе жены его. Настенька словно забрала с собой Иванову кротость — всю, что так терпеливо взращивала в нем и укрепляла. По-звериному дикая Мария унесла остатки человечьего из его сердца.

Что-то сдвинулось в нем, опрокинулось. Осталась внутри ледяная пустота. Иван боялся засыпать. Казалось, снова подступает знакомая болезнь, что повергла его когда-то в лихорадку кошмаров и держала душу на зыбкой грани между жизнью и смертью. Те редкие часы, когда он все же засыпал ненадолго, без снов, облегчения не приносили. Стянутый непонятным ужасом по рукам и ногам, он беспомощно лежал после тяжкого пробуждения, пытаясь омертвевшим горлом позвать на помощь. Но некого было звать. Давно нет людей рядом. Лишь псы с разбойничьими рожами. Вырядились в черное, навешали собачьих голов да метелок на седла, изморили людишек столько, что небо того и гляди прогнется под тяжестью принятых душ…

Перед мысленным взором Ивана плыли страшные картины.

Вот стоит он, хохочущий, на широком Волховском мосту, где недавно встречали новгородцы своего государя, а теперь — смерть свою. В середине моста рубят перила, ломают крепкую ограду, растаскивают бревна и жерди. Жадно, с удовольствием и любопытством смотрит Иван, как швыряют в прореху связанных людей и те летят с высоты в черную воду, ухает и смыкается она над ними. На кого веревки не хватило, тех кидают так, толкают с моста, и многие сразу уходят под лед. Некоторые же мечутся в воде и кричат, лезут на ледяную кромку. Была поначалу забава — рубить им пальцы или целиком руки, но как оступились несколько человек, провалились и оскользнулись сами — одумались. Утоп так Федко со своим кистенем, и балагура Петрушу утянуло течением. Тогда Ваське Грязному пришла в голову затейная мысль посадить опричных с топорами на лодки, пустить в полыньи. Кто сразу не тонул, к тому подплывали и по темени «окрещали».

По всем посадам новгородским стоит треск, вой, стоны и плач. Крушат, по приказу государя, «все красивое»: рубят резные ворота, ломают лестницы, выворачивают ставни и бьют окна. Вскрывают амбары, грузят на сани все: хлеб, ткани, воск, — тащат из домов одежду и мебель, везут все к берегу и выбрасывают на замерзшую реку. Туда же сгоняют купцов с семьями, обрубают кругом лед, и под тяжестью свезенного он трещит, ломается и погребает под собой всех несчастных с их добром.