Страница 14 из 25
И вот когда я езжу по свету, вижу иные страны, иной уклад жизни, я на все смотрю с точки зрения счастливого человека, влюбленного в жизнь, в ее разнообразие, богатство красок, оттенков, чувств, форм, взглядов, лиц. И мне чаще нравится, чем не нравится.
Кроме того, надо принять во внимание, что я всего — навсего путешественник и, следовательно, явления жизни, которые я вижу, проходят мимо меня только как ряд картин, ко мне не относящихся. Я как бы брожу в громадном музее, зная, что наступит срок — я уйду из этого музея и не вернусь уже в него никогда.
На все я смотрю с равным вниманием. А особняк ли это миллионера, притон в подвале, рынок цветов, хороший кинофильм или из рук вон дрянной — не все ли равно с точки зрения любознательности? Неинтересно только стереотипное, привычное глазу.
И я не буду делать выводов. Как я могу делать выводы, кинув беглый взгляд на чужую жизнь? Я и в своей‑то, в которой варюсь вот уже почти. сто лет, не могу как следует разобраться, а уж в чужой— и подавно. Правда, говорят, со стороны видней. Ну что же, со стороны могу. Безответственно.
О чем еще следует предупредить?
Пожалуй, об объективности и фантазии.
Объективность
Я никогда не понимал фразу «объективно говоря». Я всегда субъективен и иного восприятия действительности не знаю. А как часто слышишь бессмысленно брошенные слова: «Я, товарищи, буду объективен в этом вопросе». И дальше развивает столь субъективную мысль, что диву даешься его резкой необъективности. Но стереотипы неотразимы, и фраза «я, товарищи, буду объективен» на людей слаборазвитых и с параличом воли производит аксиоматическое действие. Раз сделана эта запевка ;— обжалованию не подлежит. Втяни в уши и переваривай.
Вообще медиумическое влияние одного человека на другого всегда было для меня загадкой: как можно слепо подчиняться чужой воле, идти за кем‑то безрассудно? Влюбленного я понимаю. Здесь инстинкт, самый мощный притом. От него даже у петуха отрастают длинные раскрашенные перья на хвосте и на голове вспыхивает красным пламенем гребень. От него глухаря на току можно взять голыми руками.
Впрочем, может быть, еще стадный инстинкт так же силен в потомках ведомых. Когда‑то, когда люди жили стадами, в каждом стаде был вожак и ведомые. Видимо, у их потомков возникли разные наклонности, разное мироощущение. Один говорит: «Я иду, айда за мной! Что, не хотите? Так я вас заставлю. А ну за мной!» Другие так и ищут, за кем бы пойти. Помню, как в одном санатории человек кричал по телефону своей жене: «Здесь очень плохо — нет затейника! Не знаешь, что делать!»
Я, очевидно, гибрид от вожака и ведомого. Я иду вперед, никого не заставляя следовать за собой. Даже собственным детям — при всем при том, что воспитание включает в себя и метод принуждения, — стараюсь предоставить как можно больше свободы. Я предлагаю идти за мной. Кто захочет — пожалуйста, нет — как угодно. Но и сам идти за кем‑то не могу. Как‑то стыдно и смешно подчиняться чужой воле. Насилию, конечно, и я вынужден подчиняться, ничего не попишешь. И если на меня нападет вооруженный бандит, я подниму руки вверх и не буду сопротивляться.
Я могу восхищаться теми или иными качествами человека, особенно его талантом. Но подчиняться, даже Чехову или Достоевскому, не стал бы.
Чуждо мне и влияние толпы. Я очень боюсь ее и не сливаюсь с ней. Эта боязнь и неслиянность с толпой, может быть, спасли мне жизнь.
Когда умер Сталин и по радио объявили, что открыт доступ к его телу, лежавшему в Колонном зале Дома союзов, как известно, толпы людей хлынули поклониться или полюбопытствовать. Должен сказать, что и я не удержался от соблазна: интересно! Я заковылял из своего Зачатьевского переулка к Гоголевскому бульвару. Транспорт уже остановился. Я припустил вдоль Бульварного кольца, очутился на Никитском, пересек улицу Герцена и вышел на Тверской бульвар. Вижу, вдали к площади Пушкина со всех улиц, как с гор, льются стремительные потоки людей. Они хлынули из подъездов, дворов, из переулков, улиц, и всех их несло в одно страшно вздувающееся русло. Во мне стал стучать метроном.
И когда я уже достиг уровня здания Театра имени Пушкина, ко мне вернулось все разумное: и инстинкт самосохранения, и отвращение к стадности, и просто логически зримая опасность. Но толпа уже вобрала меня в себя, хотя мое «я» шло вразрез. с нею. Я повернул назад. Пробиться наперекор потоку было уже невозможно. Стихия есть стихия. Тогда я развернулся градусов на пятьдесят и стал пересекать дворы и переулки, держа курс на широкое кольцо «Б». План был удачен. Перемахнув ряд заборов, изгородей и переулков, я очутился на свободном Садовом кольце. Людей бежало порядочно, но на широком его пространстве они не были опасны. Я вздохнул глубоко и порадовался воле.
Домой я пришел со вздувшимся коленом. А к вечеру стали поступать страшные вести о жертвах новой Ходынки. Люди давили друг друга насмерть. Глубинный стадный инстинкт охватывает тебя, и ты теряешь рассудок.
Если кто помнит документальный фильм «Я и другие», тот не забудет эксперимента над малышами. Стол, вокруг него десяток девочек и мальчиков, на столе две пирамидки — черная и белая. Экспериментатор просит детей говорить, что это не белая и черная пирамидки, а две черные. Приглашают еще одного малыша— Васю, он тоже садится к столу. Экспериментатор по очереди спрашивает детей, какие это пирамидки. Все десять отвечают: «Обе черные». Когда доходит очередь до Васи, который не знал условий «игры», и его спрашивают, какие это пирамидки, Вася, видя перед собой белую и черную пирамидки, не без мучения и после паузы отвечает: «Черные». — «Обе черные?» — переспрашивает экспериментатор. В глазах Васи мука, и все же он произносит: «Обе черные». — «Дай мне белую пирамидку», — говорит экспериментатор. Вася тянет ручонку к белой пирамидке и подает ее экспериментатору. «Как же ты говоришь, что обе пирамидки черные, а сам подаешь мне белую?» Глаза ребенка наполняются слезами, он низко опускает голову и тихо выдавливает из себя: «Я не знаю». И плачет.
Я боюсь толпы — стихии. Но это совсем не значит, что я люблю только одиночество. Напротив, я люблю быть с людьми, и даже просто присутствие людей мне приятно. Стоя на часах у орудия на фронте ночью на поляне, я ощущал сладостную любовь к моим товарищам — солдатам, спавшим невдалеке в лесу в палатках. Именно чувство близости мне подобных давало покой, уверенность, рассеивало страх.
В детстве и отрочестве из‑за своих фобий, о которых я говорил, я вообще боялся оставаться один. Даже дома. И если приходилось, я садился на подоконник, видел идущих по улице людей, и страх покидал меня.
Нет, я знаю, что такое чувствовать себя единым целым с другими или частицей всех. Об объективности я написал для того, чтобы предупредить: я пишу субъективно.
Фантазия
Мы едем по Парижу. Въехали на остров Ситэ, машина остановилась. Вылезли. Сердце колотится быстрей и быстрей. Сейчас у меня произойдет неслыханная встреча. Встреча, о которой я мечтал в отрочестве, встреча, которая была только мечтой. Нет, встреча, о которой я и не мечтал. Сейчас я увижу собор Парижской Богоматери.
Я не смотрел в окно автомобиля, я зажмурил глаза, когда выходил из машины. Я смотрел в землю, когда приближался к нему, — я желал увидеть чудо разом, целиком, все. Увидеть, ошеломиться и улететь ввысь от восторга.
Ничего не произошло. Я смотрел на Нотр — Дам де Пари и ничего не понимал. Я был растерян, смущен, почти обижен. Вот этот большой, но не очень большой, серый, недоделанный, обыкновенный и даже обыденный готический храм и есть великий собор Парижской Богоматери? Это его подарил мне Виктор Гюго? Это его я видел на сцене Костромского театра, когда там шла инсценировка знаменитого романа? Это с ним были связаны судьбы волшебной Эсмеральды, безумной ее матери — кольдуньи, гадкого красавца Феба и главного моего любимца — несчастного и страшного Квазимодо? Эта унылая серая громада и есть собор Парижской Богоматери, которым восторгается весь мир, который знают все мальчишки Костромы, даже те, кто никогда не выезжал за пределы родного города, кроме как на окучивание картошки, на прополку моркови да на торфоразработки в Косьминино или Торфяное? Ай — яй — яй, какая досада! Что же случилось? Почему такой обман, такое великое мошенничество?