Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 25



В главу моих воспоминаний можно было бы вписать и эту страничку. Много — много лет спустя я попал в Казань и захотел побывать на могиле Лобачевского. Как‑то нехорошо быть в Казани и не пойти к этой могиле. Мы нашли памятник великому русскому математику, поклонились ему и уж направились к выходу, как мое внимание привлекла большая группа однообразных могил с пирамидками, на вершинах которых были прикреплены пятиконечные красные звезды, будто елочные украшения. Я спросил своих друзей — казанцев, чьи это могилы.

— Здесь похоронены раненые, которые умерли в казанских госпиталях, — ответили мне.

Опять я испытал прикосновение чего‑то холодного. Прилетела мысль: вот тут, на этом самом месте, мог бы лежать и я. Но я выжил и живу. Зачем? Почему судьба бережет меня? Что я должен сделать?

Возвращение к главе «Я счастливый человек»

Мне выпало на долю тяжелое ранение и госпиталь. А я говорю судьбе: «Спасибо!»

Мне скажут: от такого образа мыслей недалеко до непротивления, до примирения со всякими пакостями. Нет, не то, совсем не то. Мало ли что скажут! Моя жизнь. Как хочу, так ее и осмысляю, так и чувствую. А уж вы, те, кто «скажет», чувствуйте свою, как вам будет угодно.

…Вот как далеко я укатил от рассказа о том, сколько мне лет. Возвращаюсь.

1946 и 1947 годы были тоже напряженные. Карточки на хлеб и продукты отменили только в декабре 1947–го. И переменили деньги, уменьшили в десять раз. Не переменили только мелочь. Занятно было.

Проснулись мы с женой утром. Она мне говорит:

— У нас мелочь есть, сходи в магазин. Может быть, что‑нибудь купишь.

Мелочь у нас действительно была. Богатые копят крупные деньги, бедные — мелочь. Потряс я разные коробочки и натряс что‑то рублей около пяти. Немало!

Пошел в молочную на Метростроевской улице. В этой молочной вчера, кроме суфле, лярда, маргогусалина, ничего не было. Пустые грязные полки. А тут вхожу, на сверкающем прилавке бруски масла — белого, желтого, шоколадного, сгущенное молоко в банках с синими этикетками, красные и янтарные головки сыра, творог, сметана. Глазам больно. Красотища! И народу — никого. Денег‑то новых еще не выдавали. Один — два — три человека, кроме меня, с мелочью. Стоим разглядываем все эти годами не виданные чудеса в решете. И все без карточек, свободно.

Когда‑то десятилетним мальчиком так же стоял я в Костроме у магазина «Крым». Живя в Ветлуге, я и в глаза не видел никогда апельсинов, лимонов, мандаринов, и яблок‑то был один сорт — анисовые. И вот в первые же дни нэпа одна женщина открыла торговлю фруктами на Советской улице, тогда она называлась — Русина. Стоял я у витрины, где горками были выложены оранжевые пупырчатые апельсины, золотые лимоны, румяные крымские яблоки, и каждое выглядывало из нежной тонюсенькой бумажки как из чашечки. Любовался я этими невиданными плодами рая, но ни на одно мгновение не возникало у меня желания попробовать их, ощутить на вкус. Это было настолько за гранью, что такой грешной мысли и в голову не могло прийти. Но любовался долго. Стоял на тротуаре у витрины и наслаждался. Бывало, играю во дворе, а потом сам себе скажу: «Пройдусь до «Крыма», полюбуюсь». Шел, смотрел. Хорошо!

Я вообще люблю глазеть на витрины, осматривать рынки, любопытствовать, что делают руки человеческие, что есть в природе. Когда впервые попал в Лондон, я осмотрел все рынки — рыбный, птичий, мясной, цветочный, овощной, фруктовый. И каждый — поэма.

Боюсь, меня сейчас совсем унесет в сторону — начну рассказывать об этих базарах, пахнущих то морем, то розами, то ананасами. А я ведь еще не определил, сколько мне лет.

…Купил я в молочной на Метростроевской немножко масла, сыру, творогу и банку сгущенного молока, а в булочной — батон за рубль сорок копеек. Вчера этот батон, если не по карточкам, стоил сто рублей. Принес все в келью, и мы, повизгивая от восторга, принялись за этот по — настоящему первый послевоенный мирный утренний чай.



Многое было и потом, после сорок седьмого, но уж эти годы я не буду считать. Честно — год за год, потому что и мир, и не голод, а уж всякие нелады буду считать неладами мирного времени. Даже тридцать седьмые и сорок восьмые годы не посчитаю вдвойне, хотя для многих они обернулись десятилетиями, а то и вечностью.

Итак, по самому скромному подсчету, мне около ста лет. Но, кажется, после того как я вскользь, так сказать, кстати рассказал о своей жизни, вы бы сами дали мне и побольше.

Но, в конце концов, я же говорил: разве дело в счете? И уж конечно Боже сохрани думать, будто я чувствую себя стариком.

Нет, старость — это тоже не арифметика. Не всякая электрокардиограмма, энцефалограмма и анализ мочи ее показывают. Видел я людей и с хорошими анализами, но не юных. Старость тела — одно, а молодость духа — другое. Порой такое здоровенное тело, а зря пропадает, — Нет, не жалуюсь я на то, что годы достались мне густо насыщенные. Наоборот, повезло, крупно повезло.

Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые.

Его призвали всеблагие как собеседника на пир.

Добавлю еще, что счастливый я и оттого, Что уж очень много всяких открытий произошло именно в эти годы, в которые я живу. Шутка ли — аэроплан, кино, телевидение, атомная бомба, выход в космос, пересадка сердца. Собственно, и автомобиль появился не многим ранее меня. Во всяком случае, в быт все это вошло у меня лично на глазах, и я являлся свидетелем первородного восприятия всех этих чудес.

Раньше изобретут люди какую‑нибудь лейденскую банку и потом лет сто обсасывают эту банку, разговору только о ней. А я за свою жизнь едва успеваю ахать, а потом сразу же и отмахиваться: «Ах, радио!» А потом: «Ну‑ка, выключи эту музыку. Еще в поездах запускают, варвары!» Или: на первые телепередачи сбегались из всех комнат общественных наших квартир. «Смотрите, смотрите! Бегают люди живые, это надо же!» А теперь: «Что там сегодня будет? Посмотри в программе. Наверно, опять чепуха. Сотри‑ка с него пыль».

Кстати замечу: когда я впервые увидел в маленький телевизор «КВН» людей — они, кажется, танцевали, — то эти крохотные существа произвели на меня какое‑то жуткое впечатление: как будто злой волшебник превратил людей в насекомых. Даже противно сделалось.

И первую встречу с кинематографом не забыл. Ветлуга, год, наверно, двадцать первый, а может быть, и девятнадцатый. Длинный темный сарай. Только сквозь щели просматривается наступающий вечер. Мы, ребятишки, уселись по лавкам и галдим всем своим ребячьим базаром. Говорят, что‑то будет. Как называется, никто не знает, но что‑то покажут вон на той белой простыне. А нам и так весело, нам необязательно. Однако смогри‑ка! И весь сарай замер. Тишина. Только где‑то застрекотало, а на простыне вдали показался поезд. Ну и ну! Поезд ближе, ближе. Эй, что же это он делает, куда это он едет! Ай, летит прямо на нас! Сума сошел! Ай! Караул! Дикий крик— и мы. роняя лавки, выбрасываемся из сарая, будто нас оттуда вычистили метлой. Сердца стучат, глаза у всех выпучены, лица растерянные. Первое знакомство с кино.

Господи, сколько я потом пересмотрел кинолент и чего только с них не мчалось на меня со страшной скоростью и силой!

Я потому включил эту главку в путешествия, что без понимания того, что я счастливый человек, нельзя будет понять и той интонации, с которой я стану описывать людей и события.

Счастливая жизнь избаловала меня, сделала мягким, добрым, сострадательным. Недавно один мой знакомый горячо воскликнул, и притом без всякого повода: «Нет, я своего сына учу резать курицу, индейку, теленка! Иди, говорю я ему, когда мы живем летом на даче, зарежь индюшку, сам зарежь, и теленка зарежь». А потом добавил: «В этом мире надо быть мужественным».

Мне этот его разговор не понравился. Я сам много резал куриц, уток, гусей, а на войне стрелял из пушки «ВУС-7» и, возможно, кого‑нибудь убил. Но без надобности, специально учить своего сына резать теленка я не буду. Между необходимостью и жестокостью огромная пропасть.