Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 61

А Павлуся? Это ведь все про него. Это он хохотун и плакса, хитрюга и ласкунчик, забияка и паинька – «ребенок». А Таня все бегала и бегала: «Смотри, Боря, он…» Бедная, глупая Таня! А Шура встала в кухне на колени перед репродукцией «Девочка с персиками» и, осенив себя неумелым крестом бывшей комсомолки, шептала: «Господи! Это Танин мальчик, не мой! Господи, пощади, не трогай их…»

Если бы мама могла знать, как Тане было плохо на этой даче! Как ей тоскливо! Чего только не передумается за день, а вечером уже нет сил остаться с собой наедине. Павлуся спит, журналы и книжки из дачного шкафа Таня выучила наизусть. Остается телевизор.

И она смотрит и смотрит до глубокой ночи. Всякую ерунду – футбол, старые фильмы про сталеваров и БАМ, сериалы, где за кадром смеются…

Она сама смеется тоже за кадром, поднимается и смотрит сверху вниз. На темный, ровно подстриженный сад, на розовое яблоко, упавшее несколько дней назад на крышу сарая, на спящего серого пса, на детские майки, сохнущие на бортике веранды… Голубой мерцающий свет экрана убаюкивает, Таня хочет спать, но лень встать, умыться, она пригрелась под пледом на диване. Ей снится давнишний, несердитый Боря, запах подгорелых котлет и сохнущего белья в общежитии, его коричневая родинка над ключицей. Он что-то говорит, потом все громче, громче, раздражается, кричит, потом переходит на пронзительный писк. Что это? Ну вот, опять телевизор!

Таня встала наконец, вышла на кухню поплескать воды на лицо, потом полезла по скрипучей лестнице спать в свой скворечник. Дверь в Павлусину комнату была приоткрыта. В углу на тумбочке стояла накрытая оранжевой косынкой настольная лампа, освещая угол комнаты, тумбочку и старенькую детскую кроватку, подвязанную с четырех сторон синтетической бечевкой. Павлуся спал. Таня сделала шаг внутрь комнаты поправить одеялко и вдруг… Вдруг ей показалось, что он не дышит.

На мгновение она задохнулась, ужас горячей волной сбил с ног. Как это? Точно не дышит. Умер? Таня как будто сорвалась и полетела в пропасть, а на дне этой пропасти в кроватке лежал мальчик. Таня видела, как его волосы из блестящих и шелковых стали тусклой паклей, посинели и сузились застывшие пальцы, румяная бархатная щечка обтянулась восковой желтоватой кожей, слиплись ресницы, а нижняя губа зацепилась за мутный неживой зуб… «Павлик! Павлуся!» – Таня бросилась трясти кровать, боясь дотронуться до него, обнаружить, что он действительно не живой, что ручка его, маленькая пухлая ладошка, всегда такая горячая и крепкая, теперь холодная и мертвая. «Пашка!» Он проснулся наконец, уселся, захлопал дурацкими ото сна глазенками, нащупал привычно рядом с собой игрушечного зайца. А, это просто мама. Мама? «Спи, Павлусенька, спи, зайчик, спи…»

Она забегала по комнате, обеими руками зажимая рвущийся из горла крик. «Мама, МАМА! Кто-нибудь, побудьте со мной!» Трясущимися руками отперла дверь: «Полкан, Полкашка? Ну где ты, Полкан?!» Вдалеке загремела цепь, он заполз на крыльцо, поскуливая, и стал лизать ее соленое от слез лицо, а она обняла его за шею и гладила седую жесткую морду, прижатые уши и репьястую битую спину. Давным-давно, когда он был щенком и лежал в сарае под теплым материнским боком, туда тоже приходила плакать девочка. И он узнал вкус и запах слез, как узнал потом запах страха и вкус крови, и свист рассекающей воздух палки над его спиной. Полкан почувствовал себя опять щенком, почувствовал давно забытые запахи, вспомнил, что рука на спине может не бить, а гладить. Так приятно трепать за ухом, проводить от холки до хвоста нежным заботливым движением. И он тыкался и тыкался мордой в колени этой странной девочки, которая вчера до липкого пота боялась, а сегодня позвала, и ему самому хотелось почему-то плакать и выть…

От Полкана пахло теплой шерстью и молоком. Он ни за что не пошел в дом, и Таня вынесла ему колбасы на крыльцо. Он съел вежливо прямо у нее с руки и остался перед дверью караулить. Теперь уже по-настоящему. Таня еще раз как следует умылась, почистила зубы. Автобус до города по расписанию она помнила только один, в семь тридцать, поэтому вещи собрала прямо ночью, блаженно прислушиваясь к ровному дыханию из детской. На обратной стороне своей абортной карточки Таня написала короткую записку, никому не адресованную, что поживет пока у мамы.

Ровно в семь часов она постучала в дверь дяди-Колиной сторожки. В каждой руке у нее было по сумке. Да еще сонная недовольная Павлусина лапка, да Полканова цепь. Всю дорогу до сторожки Таня репетировала речь, но когда дядя Коля наконец вышел, они оба замерли, не в состоянии произнести ни слова. «Ты, ты, чего это… Танюх, куда? Он же это, еха-маха, он…» «Мы уезжаем. Возьмите ключ, родители приедут потом и заберут», – Таня протянула ключ вместе с цепью. «А хозяйка, это самое… ничего не говорила». Таня была спокойна и уверена как никогда: «Сейчас я хозяйка».

Эта последняя фраза была Таниным триумфом, ее реваншем, ее платой за одиночество. За ночные кошмары, за Борину нелюбовь, за собачью злость, за оплаченные анализы и карточку, оставшуюся на столе. «Сейчас я хозяйка. До свидания, дядя Коля». Она повернулась и пошла, а на прощание еще погладила Полкана по жесткой седой морде, почесала за ухом: «Пока, Полкашка, больше не увидимся».





Боря, Боря… «Когда же ты перебесишься, в конце концов?! У тебя жена и ребенок, а ты все шастаешь!» Мать наклоняла голову и смотрела подозрительно, стараясь отыскать в его лице присутствие «той женщины». Жена и ребенок. Абстрактные далекие понятия. Он приходил домой с работы, а дома была Таня, незнакомая улыбчивая девушка. Непонятно было, о чем с ней говорить. И мальчик, его сын, существо еще более загадочное и пугающее. Этот ребенок никак не помещался в Борином мозгу. Сначала он непрерывно орал в кроватке, сморщив уродливую красную мордашку. Было страшно взять его в руки, как в детстве хомячка, чтобы не сломать ему лапку или шею. Потом мальчишка подрос, стал громко бегать по квартире, хвататься за брюки перепачканными печеньем пальцами.

Боря оборачивался и кричал через плечо в глубь квартиры: «Эй, кто-нибудь, заберите его!» – зная, что за дверью тихонько стоит Таня и подглядывает, как он будет себя вести. Не ребенок, нет, а он сам, Боря.

В такие моменты он чувствовал в Тане какой-то намек, подвох, шаг в сторону от того примитива, который он сам для нее определил. Но потом все это ускользало, гасло за раздражением. «Забери, сказал, он мне здесь все изгваздает!»

У Павлуси часто болели уши, и во время болезни он делался еще более маленьким и жалким, а мордочка заострялась и взрослела, приобретая какие-то смутно узнаваемые черты. Ему стелили на большом диване клетчатый плед, раскладывали игрушки. «Ма-а-ма!

Бо-о-йно, бойно! Мамуся!» Он прижимал к вискам маленькие кулачки и подвывал тоненько и страшно, и тогда Боре казалось, что из его живота медленно и жестоко выкручивают кишки. Становилось так плохо, что хотелось заткнуть уши, убежать, спрятаться, даже умереть, лишь бы не слышать этот мучительный тоненький вой. И он орал на мать, на Таню, бесился: «Дайте ему чего-нибудь, укол, таблетку! Ему же больно!»

И опять что-то шевелилось внутри, какой-то вроде бы момент истины. Где-то рядом, еще немного – и в точку. Любовь? Из ванной утром было слышно, как мать, понижая голос, говорила Лизуне: «А все-таки ОН ЕГО любит, переживает за него. Вчера знаешь какой нам с Татьяной устроил разнос! А ты говоришь! Кровь – ее не обманешь!» И Боря думал, что да. Кровь не обманешь. Это сын. Сын – это навсегда.

Две женщины в его жизни – мать и ТА, другая.

А Таня… У Тани мальчик. Но это на потом. Когда уже посажено дерево и выстроен дом. На пятьдесят, на шестьдесят, на семьдесят. Не мальчик, но юноша, уже стреляет сигареты, говорит басом. Павел, вот такой, Борисович! И родинка наследственная имеется. Кровь не обманешь.

Когда Борис встретил Таню, ей было двадцать, а он на пять лет старше. Когда он впервые увидел Симу – двадцать было ему, а ей к тридцати. Сима сидела у них на кухне и качала босой шершавой ступней с ярко-красными ногтями. На ней была вытянутая черная майка и цветастая цыганская юбка. На соседнем стуле сидела девочка лет пяти с такой же, как у матери, высоко выстриженной, как выхваченной, челкой. На кухонном столе в картонной папке лежали кусочки Симиной диссертации, Борин отец был ее научным руководителем.