Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 37

Ревизанов зевнул с холодною скукою:

-- Не трещи... надоела!

Леони вскочила, сверкая глазами:

-- Я запрещаю вам говорить со мною в таком тоне!

Леони никто еще не говорил, что она надоела.

-- Ну, а я говорю.

Наездница топнула ногою, хотела разразиться градом брани и, вместо того, залилась слезами.

-- Это гнусно, гнусно так обращаться с женщиной! -- рыдала она.

-- Да полно, пожалуйста! что за трагедия? Я никак с тобою не обращаюсь: ты беснуешься и ругаешься, а я нахожу, что это скучно, -- вот и все.

-- Если вам скучно со мною, -- вспыхивала Леони, -- отпустите меня, разойдемся... Не вы один любите меня, я найду свое счастье с другим...

-- С другими, Леони, с другими, -- надо быть точнее в выражениях, -- засмеялся Ревизанов.

Леони горько покачала головою:

-- Вы никогда не любили меня, если можете шутить со мною так обидно!

-- Разумеется, никогда, Леони. Кажется, у нас, когда мы сходились, и разговора об этом не было... И не могло быть: откуда? А ты разве любила меня и любишь? Вот была бы новость!..

Наездница все качала головою.

-- Нет, нет, нет... этой новости вы не услышите, -- говорила она с гневною иронией смертельной обиды, -- я вас, конечно, и не люблю, и не уважаю... вы для меня просто денежный мешок, откуда можно брать горстями золото... не так ли?

Ревизанов пожал плечами:

-- Не знаю, как по-твоему; по-моему, так. Да я ни на что больше и претензий не имею. Какая там любовь? Зачем? Я плачу и не жалуюсь. Ты очень красивая и занимательная женщина...

-- А главное, в моде, -- насмешливо перебила Леони. -- Так приятно ведь, чтобы обе столицы русские кричали о вас: вот Ревизанов, который отбил знаменитую Леони у князя Носатова...

-- Не скрываю: и это не без приятности, -- согласился Ревизанов.

Леони злобно засмеялась:

-- Вот этой-то славы у вас и не будет больше! и не будет! как не будет самой Леони... Кусайте себе тогда локти!.. и утешайтесь вон с этою, которая пишет вам письма... виновата, деловые документы -- на голубой бумаге.

Ревизанов устремил на нее ленивый взгляд.

-- Будет другая слава, -- сказал он, -- и гораздо более пикантная... Станут говорить: вот Ревизанов -- знаете, тот самый, который выгнал от себя знаменитую Леони...

Наездница выпрямилась, как стрела, готовая сорваться с тетивы.

-- Lache!.. {Пусти!.. (фр.).} -- крикнула она.

-- Пошла вон!.. -- раздался тихий ответ, и синие глаза Андрея Яковлевича приняли такое выражение, что Леони попятилась, как львица от укротителя. Она, бормоча невнятные угрозы, вышла в спальню Ревизанова, но скоро возвратилась, уже одетая к выходу, в шапочке, с хлыстом в руке. У дверей она обернулась -- с искаженным темным лицом, на котором, как два яркие пятна, сверкали глаза и оскаленные зубы...

-- Вас следовало бы вот этим! -- сказала она, грозя Ревизанову хлыстом.

Андрей Яковлевич поднялся с места и шагнул к Леони. Она струсила и съежилась, ожидая удара... Но он не бил, а только смотрел на нее с презрительным любопытством, как будто говорил взглядом: "Ах, дура, дура!"

Леони поняла этот взгляд -- и страшно ей было, и бешенство брало ее. Нерешительно, как не смеющий напасть зверь, она топталась на пороге, -- потом вдруг швырнула в Ревизанова своим хлыстом, не попала и быстрее молнии выскользнула за дверь.

-- Идиотка! -- уже громко послал ей вслед Андрей Яковлевич.

Он поднял хлыст, осмотрел его, подавил пружинку: ручка -- серебряная головка левретки -- отскочила, вытянув за собою тонкое трехгранное лезвие блестящей темно-синей стали.

"Изящная вещичка, -- подумал он. -- Сохраним ее на память об освобождении от иноплеменницы".

Он отнес хлыст в свою спальню и положил на туалетный столик. Потом позвонил.

-- Иоган, -- приказал он явившемуся слуге, -- заметили вы эту даму, которая от меня вышла?

-- Мадам Леони?

-- Да. Меня для нее никогда нет дома. Передайте это швейцару.

-- Слушаю-с.

XVII

Оставшись один, Ревизанов долго и внимательно читал полученное письмо:

"Очень может быть, что письмом этим я делаю новую ошибку и даю вам новое оружие против меня. Но все равно. У вас столько оружий, что одним больше, одним меньше не сделает разницы. Если вы хотите меня погубить, то погубите и без этих жалких строк. Я в последний раз пытаюсь умилостивить вас, смягчить ваше сердце. Сжальтесь надо мною, оставьте меня в покое. Что вам во мне? на что я вам? Мало ли женщин красивее меня! Я уже немолода, я мать семейства, у меня взрослые дети. Пощадите мою совесть... как я буду смотреть им в глаза? Отпустите меня на волю! Клянусь: я буду благодарна вам, как благодетелю. Вместо врага, вы приобретете друга, верного и преданного, какого у вас еще не бывало".

Ревизанов долго думал. По лицу его ходили тени. Он сел к письменному столу, несколько раз брался за перо и снова опускал его... Ему -- против воли -- стало жаль женщины, писавшей это робкое, униженное письмо.

-- Да... но отказаться от нее -- невозможно, -- размышлял он. -- Она зацепила меня слишком крепко: если я отпущу ее, это отравит мне жизнь, будет грызть меня целые годы... "Немолода"... "есть красивее меня"... странные эти женщины!.. живут, живут -- доживают до конца бабьего века -- и все еще думают, что любят их за молодость, за красоту... Любят -- потому что любится; любят не женщину, но свою прихоть к ней.

Он еще раз перечитал письмо, хмурясь все больше и больше... Память уносила его к далекому, но не забытому времени, когда он, смущенный, растерянный, уничтоженный, стоял пред этою самою женщиною, которая теперь ползает у его ног с мольбами о пощаде, и не знал, что ответить на ее негодующий взгляд, обличавший его лицемерие, -- взгляд ангела в день судный... И как тогда, он теперь снова то краснел, то бледнел под этим воображаемым взглядом...

"Как я был тогда побежден! как раздавлен! -- думал он. -- О, больше уж никто, никогда в жизни не одерживал надо мною такой победы... Нет, нам надо поквитаться. Есть моменты, которые остаются жить в сердце навсегда, как зудящие кровоточивые ранки.

Этот момент, когда она застала нас с Олимпиадою, -- из таких. Мне стыдно себя в ту минуту, стыдно... вот чего я ей не прощу, вот ради чего она мне нужна теперь! Я хотел бы забыть, что она была сильнее меня, и тогда легко отпустил бы ее на свободу... Но над памятью своею никто не властен... я все помню и ничего не простил... Может быть, я и люблю-то ее потому, что она -- одна из всех женщин, каких бросала судьба в мои объятья, -- сумела однажды смутить меня и унизить, умеет теперь презирать и ненавидеть; потому что с нею надо бороться, надо покорить ее, завоевать... Ступить ей сейчас -- значит, быть побежденным ею во второй раз... Ни за что!"

И на полученном письме Андрей Яковлевич написал решительным и твердым почерком:

"У меня, суббота, 12 часов ночи".

Он запечатал письмо в конверт со своим вензелем и, часом позже, проезжая мимо квартиры Верховских, сам отдал его горничной для передачи Людмиле Александровне.

-- Не потеряй, милая, -- предупредил он, -- здесь билет в театр.

-- Теперь я уверен, что моя взяла! -- улыбался Андрей Яковлевич, летя в своих санках по Пречистенке. -- И надеюсь, что, возвратив письмо, я поступил, хотя настойчиво, но по-рыцарски... Никогда не надо натягивать струну до последнего: оставь свободным хоть один колок. А в этой скрипке струны натянуты уже сильно, очень сильно.

Утром в субботу Ревизанов встретил на улице Синева и зазвал его к себе завтракать. Странно: молодой следователь ему нравился. Может быть, даже, что нравился именно тою скрытою антипатиею, тем задором, какие он неизменно встречал и чувствовал в Петре Дмитриевиче. Синев, всегда обласканный при встрече с Ревизановым, не знал, чему это приписать. Он не уклонялся от Ревизанова, потому что слишком интересовался им, но -- в глубине души -- ощущал некоторое угрызение совести: "Вот, мол, человек ко мне -- всею душою, всегда внимателен, ласков, любезен, а я против него все на дыбы да на дыбы..."