Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 97



Телега сразу взяла разгон. Помчалась, пританцовывая.

Не серчай, мать.

На что?

Не ведаю, иде скрутило лихо. Запамятовал. Как к костоправам угодил, ума не приложу.

Председатель говорил, что ты без памяти в телеге лежал. Думали, мол, помер.

Тибе хто просказал?

Поштарь.

Долго ты там со мной маялась?

Чего мелешь пустое? Разве то маялась?

Нешто радовалась?

Какая беска тебя покусала?

Ладно, не хмурьси. Обскажи!

Я с им приехала на другой день, как ты в больницу слег. Сидела подле и все. Еще председатель к тибе частенько захаживал. У фельдшера выведывал, как с тобой? Меня расспрашивал. Все про тебя. Как о своем.

Часто сказываишь, изведывал?

Очень.

Да-а, — задумчиво протянул Макарыч, — а

с

мясом чево сталось?

Съели его давно дети. Мне карточек дали за то харчевых. Усиленных. С маслом.

Без их выдюжу.

Я о том говорила. А председатель осерчал. Взять велел.

Макарыч чертыхнулся:

Заботчик! Мужиков к делу пристраивал ба, чем чепухой баловатца. Вона какие лбы растуть, нет ба их в охотники. Издохну, как станут-то?

Он говорил,

п

ензию тебе схлопочет.

Чево ето?

Подсобленье.

Какое?

По гроб какое дают. Чтоб не работал.

Я сдыхать не сбиралси.

Ево живым отписывают.

Сам сибе прокормлю. Им достанетца от м

еня.

Я, отец, не знаю, худо то ай нет, на то

смолчала. Сам перетолкуишь.

Я с им столкуюсь. Ишь скорай какой!

Верна ту пензию можешь взять, а не захо

т

ишь — не надо.

Он ее сам сибе испросить! Сам по

подсобле

н

ью жить зачнеть.

Небось, не худа хотел человек.

Много ты ворочаишь своими мозгами.

Эх, Макарыч, только оклемался, а уж всех лаешь. Гоже ли?

Можа, и нет. Токо ноне как быть? Заживо

отпели.





Типун тебе! — отвернулась Марья.

До зимовья они доехали молча. Каждый о своем думал. Свое вспоминал.

Марья думала, сказать или не сказать Макарычу о Колькином письме, что пришло во время бо

лезн

и. Но, поняв настроение мужа, решила промолчать. Пусть оттает немного. Гроза отойдет. А там видно будет. Не сказала и о том, что посылку Кольке отправила. Знала, ругаться Макарыч не «тал бы. Но посылать парню любил сам. Не сказа

ли

и о телеграмме, в которой написала о болезни Макарыча. Ждала, может, Колька приедет. Вот

бы

л бы праздник. Но с той поры прошло три

недели. И ничего.

Марья молчала. Да и ей ли судить Кольку, плох или хорош. Все тешила себя, может, почта с п

р

ошлой застряла. А может, парень со дня на день приедет. Но сердцем чуяла — зря ждала. Ведь вон и

в

 письме ни словечком не спросил о здоровье.

Все про свои болячки. Носки износились. Теплого нет. Болел долго. С харчами плохо. Словно у Марьи с Макарычем все ладно. Ведь и так все теплое ему отдавали. Макарычу ничего не оставалось. Оттого ноги лесника по погоде плачутся. Ни шарфа, ни рукавиц теплых не носил Макарыч. Все ему, Кольке, берег. Отдавал, отсылал. А тот в тайге его закинул, как чужого. Все Макарыч простил. Отлегло. Колька же вконец избессовестился. На худые харчи жалуется. Денег требует. Будто отец двужильный. Годов-то ему немало. Хотя бы об этом вспомнил. А еще помощь обещал. Сам же сладко ж

и

ть норовит. Уж не то ей словечко приветное прислать, не вспомянул, словно и не было ее. Хоть худого ему не сделала. Нет ее для Кольки. Нет и все. Да и Макарыч нужен, покуда подмогу прислать может. Не будет — и про него думать закинет. Видать, кровь такая. Не зря Акимыч сказывал. Знал, как советовал. Уж он на своем горбу все лихо испытал. Беда, что Макарыч слушать не захотел. Завел свое — не такой, мол, Колька. Я его пестовал. А что с того? Душа в нем из другой крови, а ее не выпестуешь на свой лад, сколько ни бейся. Она, что зверек, все в тайгу, все на сторону норовит. И нет ей удержа.

Вспоминая то письмо, Марья и вовсе пригорюнилась. Смотрела на дорогу невесело. Она знала, случись, не дай Бог, беда с Макарычем, сиротой, среди людей ей до кончины доживать. И никто, никто о ней не вспомнит. Никто не поможет. Оттого

п

од жарким тулупом холодно стало бабе. Словно в сугробе день просидела.

Макарыча свои думки одолели. Вот пролежал он в больнице долго. Со всякими людьми там виделся. Разговаривал. И не было предела его удивлению. Особенно невзлюбил фельдшера. И раньше-то того за мужика не считал. Теперь и подавно. «Экий хлюст! Напялил на сибе тот халат и помышляить, што человеком в ем сделалси. Шалишь! Мужик, ен ежель правильный, в любой рогожи им останитца. При звании, все как и положено. На

дурака хочь ризу натяни, попом от тавое не станить. Дурья харя, однако, выкажитца. Додумался ж присоветовать — курево не потреблять. Охальности на

табак нес. Сказывал, навроде одной закруткой копя убить можно. Хреновай же тот конь, што дыму

не

терпить. А може, и натрепалси хвершал. Ну хочь

ба и нет. При чем ен, Макарыч, ежель от табаку

лошадь дохнит? Знать, такая ей планида. Мозгов не дано, привередностев куча. Добрая скотина все примаит. Вон и медвежонок — последышем какова

выходил. Тот дажа спирт жрал. А ить таежная тварь. Будто век тем и занимался, враз усек, как

бутылку открывать надобно. Пробки зубами выдирал. К горлу присасывалси и все до капли выдувал.

Хочь нихто тому ево не обучал. И закрутками не требовал. Сам не курил, но морду от Макарыча не воротил. Тут жа, Боже святой, хвершал из-за курева шум поднял. С морды, што шшипаная курка, сделалси: посинел. Словно Макарыч при всем люде с ево партки снял. Озлился. «Хто тибе позволил», — спрошаить. А в каво просить-то? Нетто малой. Захотелось и засмолил. Дак нет. Лаетца, мол, нельзя в больницы курить. А што больница, церква, што ль? Хто удумал эдакую блажь?»

Ну и не стерпел тогда Макарыч. С койки подскочил. Фельдшера за грудки сцапал. Вошью свинячьей назвал. Грозился башку на пятки скрутить.

Тряс так, что халат у того трещать стал. А потом хотел домой уехать. Совсем. Но тут кто-то догадался позвать председателя сельсовета.

Указы мине свои не кажи, коль боле

похвастать нечем. Я в твой анбар в жисть не пришел ба. Давай одежу и хватить. Ишь взялси, штой поп мине лаять. Осел кривоногай! Лошадь вислогузая! Штоб те гляделки полопались.

Успокойся, Макарыч.

Лесник оглянулся. Председатель сельсовета заставил его лечь в постель. Позвал фельдшера в коридор. Потом они вдвоем пришли к Макарычу. Перевели в отдельную палату. Но теперь фельдшер иначе повел себя. Не требовал, советовал бросить курево.

Я вреда никому не чиню.

Себе хуже делаете.

То мое. Ево не тронь. Хочу — весь день

смолю. Не похочу — не курю. А жисть моя не от табака, Богом укоротитца. По твоему разуменью малому — табак вреднай. А по моему — бабы. Ты жа, барбос, их миняишь, ровно бык телок. От баб весь вред. И ни тибе мине поучать. Мал ишо.

Мужики, что этот разговор слышали, от души смеялись. Поддерживали Макарыча, мол, нечего нас куревом корить. Проживи да переживи с наше. Тогда поймешь, чего та закрутка стоит. Коль сам махру не терпишь, на коня свой грех не вали. Кой с тебя мужик, коль силы в руках не имеешь? Бабий хлеб отбил, их делом занялся.

Фельдшер, не выдерживая такого, уходил, унося с собой запах отутюженного халата.

Дохтор с тибе, што с мураша танка, —

бросил

ему вслед Макарыч.

Вот у нас на фронте сестричка была, —

заговорил один из больных, — с виду худенькая, а сколько ребят из-под пуль вытащила. От смерти спасла. На себе через поле таскала парней раненых. Самокрутки больным делала лучше мужиков. И пела. Да так, что и теперь забыть не могу.