Страница 20 из 71
— Земляк мой. С одной деревни…
— Эй, санитар! Врача волоки, паскуда! Тут фрайер загибается! — закричал кто-то из фартовых во двор.
А вскоре в больничку влетел доктор. Подсел к Кешке. Осмотрел его, прослушал. Сделал укол. И сказал уверенно:
— Кризис. Его надо пересилить. Если к утру температура не поднимется — будет жить.
Кешка слушал и не слышал. Казалось, он давно простился с жизнью и равнодушен к словам врача.
Он смотрел в потолок отрешенными глазами, будто искал там ответ на один-единственный, самый главный вопрос: зачем ему была дана жизнь?
Желтый заострившийся подбородок Кешки дрожал мелко. Словно больших усилий стоило человеку сдержать слова и рыдания. Но мужику, пусть и слабому, больному, нельзя распускаться.
— Тебе скоро домой? — спросил Димку внезапно.
Шилов утвердительно кивнул головой.
— Моим привет передай. Скажи, что я любил их. И ребенка. Даже не знаю, кто у меня родился. Сын иль дочь… Теперь все равно. Пусть не ждут меня…
И Димке вдруг стало жаль полудурка. Жаль, как малую теплинку своей деревни, как кровинку ее.
Стыд за свое — ведь тоже стукачом стал, засвечивал, доносил, и кто-то тоже клянет и жаждет Димкиной смерти, — ожег мужика.
«Прощай ближнему своему грехи его и вину его, и тебе простится, — вспомнились вдруг слова бабки Дуни. — А ведь и сам виноват немало», — укорил себя Шилов и словно гору с души снял, вздохнул легко.
— Прощаю тебя, — сказал Кешке.
Тот, просветлев лицом, слабо улыбнулся.
До ночи помогал Шилов санитару кормить Кешку, отмывать его на широком клеенчатом топчане. Потом переодели его в сухое, чистое белье, перенесли в постель. Снова кормили.
Врач, сделав укол Кешке, пожелал выздоровления. И на вопрос фартовых, что с новичком, ответил уверенно:
— У него сердце сдало. Для вас это не представляет опасности. Сердца не имеете и не заразитесь.
— А при чем температура?
— На этапе простыл. Осложненье получил. Но не безнадежен! — улыбнулся врач.
— Доктор, помогите ему. Земляк мой. У него ребенок родился. А этот, гад, даже не видел его. А как пацану без отца? Подымите! Не то что я трехну его родне?
— Так вы земляки? Ну, что ж, считайте, что я приложу все силы, — вышел врач из больнички.
А Димка через каждые два часа измерял температуру у Кешки, заставлял его глотать таблетки, запивать их сладким чаем.
— Хавай, падла, «колеса», чтоб ты ими до самой деревни срал! Вздумал сдохнуть, хорек, уйти от моей трамбовки! Да я покуда харю тебе не размажу, сам сдохнуть не смогу! Потому, курва, живей дыбай, на катушках чтоб держался надежно. Ты мой кулак знаешь. Нынешнего тебя метелить совесть не дозволит, а подправишься — разделаю, как маму родную. И прощу…
Кешка временами не слышал слов Шилова. Терял сознание. А Димке казалось, что полудурок умер, и Шилов снова гнал санитара за врачом.
Тот под утро не выдержал:
— При таком истощении потеря сознания вполне закономерна. Учтите жестокую простуду, астму, сердечную недостаточность. Все суммируйте и придете к выводу, что ваш земляк еще неплохо держится. Минует кризис, и пойдет на поправку…
Димке хотелось спать. Время шло к рассвету. Шилов прилег на койку. Все фартовые давно спали. И вдруг услышал:
— Дмитрий, поди сюда…
Шилов подошел к Кешке, тот лежал с широко открытыми глазами.
— Прошу, не говори моим ничего. Чтоб, не стыдясь, меня поминали, не воротили бы от имени и дите не краснело за меня. Ты — мужик. Меня понять должен…
— Будет вонь разводить. Днем потрехаем. Сыскал время балаганить.
Димка проспал чуть не до обеда и не видел, как делались уколы Кешке, как кормил и умывал мужика санитар.
Кешка давился порошками и таблетками. Но пил их послушно, безропотно.
Когда проснулся Шилов, полудурок лежал тихо, отвернувшись к стене.
Димка позвал его, Кешка не ответил. И Шилов решил, что тот уснул, не стал его будить. А через час ему велели собраться в дорогу.
Димка тут же забыл о полудурке. И вскоре с чемоданом в руках залез в машину. Та, просигналив у ворот зоны сиплым, требовательным голосом, выехала с территории зоны и повезла Димку на волю. В город. На железную дорогу. Оттуда он пересядет на пароход, потом опять— на поезд. И до самого дома — без пересадок…
Стучат колеса. В окна вагона врывается упругий ветер. За окном нескончаемые леса и горы, озера и реки.
Свобода… Она смеется солнечным диском, лицами людей, их голосами и смехом, машет ветками деревьев, поет паровозным гудком. Она будто крылья подарила, открыла глаза на жизнь заново. Она радовала, заставляла трепетать сердце от ожидания встречи. Какою будет она? Ведь Димка никого не предупредил, что он едет — возвращается домой. И вдруг ему вспомнился Кешка.
— Этот оклемается, выживет. Таким ничего не делается…
Он не знал, что Кешка умер еще тогда, когда Шилов был в больничке. Он не уснул. Он навсегда ушел из жизни. Тихо. Никого не потревожив, не испугав. Как умирают прощеные — без упреков и сожалений. Верно, он нашел ответ на свой вопрос, а больше вряд ли что нужно было ему от этой жизни, в какой никто его не жалел и он никого не пощадил. Он устал от жизни. И перестал в ней видеть, ждать радость для себя. За одно был ей благодарен, что смерть не запоздала к нему…
Димка представлял себе усталую, заждавшуюся Ольгу. Соскучилась баба о нем. Об этом в каждом письме говорила. Теперь они снова будут вместе и все заботы по дому и хозяйству возьмет он на себя. А как же иначе?
Шилов представляет, как начнет чинить крышу дома, сарай, забор. Как дружно, всей семьей поднимут огород.
«А на кого надеяться? Колхоз дом починил. Изнутри.
Зато про крышу забыли. Она и потекла. Весь чердак сырой. А нынче — посевная. Не до ремонта. Каждая пара рук на счету. Вот и придется самим раскошеливаться», — злится Шилов.
Ему так жаль расходовать деньги, заработанные в зоне тяжким трудом. Но ничего, видно, не поделать…
Димка смотрел в окно. Остались считанные минуты пути. Устали бока от лежания. Но у каждой дороги есть свой конец.
Надоел вагонный шум, жидкий чай, черствый хлеб.
Ничего, дома обожрусь, наверстаю на все годы. Высплюсь, отмоюсь. И никто во всем свете не узнает, как я раньше времени выскочил на волю. Никто не допрет, что отплатил за свое. Был в стукачах… Теперь докажи, попробуй», — ухмыляется Шилов.
Поезд медленно подходит к перрону. Вот и закончен путь. Далеко позади осталась зона. Немногие из нее выйдут на волю. Не всех дождутся дома родные. Повезет тем, кто сумел приспособиться. Кто любил жизнь больше всего на свете. Свою, единственную. И ради нее забыл обо всем…
«Сахалин забудется скоро. В документах все чисто. По болезни освобожден. Ни одна тварь не подкопается. И денег подзаработал. На все остальное — плевать», — уверенно шагнул на перрон Димка и с чемоданом в руках свернул на знакомую дорогу в село.
Весна на Орловщине была в полном разгаре. И Димка, сняв телогрейку, вдыхал ее тепло и запах. Он только теперь заметил, как красивы весной березы в молодой листве, как сверкает на солнце река, как пахнет трава и земля.
И вдруг так захотелось присесть у обочины. Отдохнуть, перевести дух на несколько минут.
Шилов сел на землю. Теплую, согретую солнцем, будто теплом рук человеческих.
— Вот и вернулся я к тебе, родимая! Долгой разлука была. Аж сердце заледенело вдали. Сто раз отдыхал от горя и холода. Как только выжил? Но все ж воротился к тебе. Не оттолкни меня. Не погребуй. Очисти душу и сердце, чтоб нынче, как сызнова начать, без горя и страха. Я для тебя — свой, — гладил землю человек соскучившимися руками.
Бездонная синь неба разливалась над головой, щедро грело солнце, кувыркался, звенел в небе жаворонок. А мужик сидел на земле и плакал. Тихо, неслышно.
Земли своей не стыдятся. Она, как мать, не осудит, не укорит, все поймет и простит.
Сколько смеха слышала она? Сколько видела слез? Никому о том не сказала, никого не высмеяла, не выдала. Расцветала молча по весне цветами-смешинками. Желтела и сохла от слез по осени. От горя человечьего стыла Но никого не оттолкнула, не обделила.