Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 117

Тетрадь одиннадцатая ДОРОГА Июль неистовствует на исходе. Солнце готово вскипятить водоемы. Воротники расстегивая в походе, по Украине раскаленной идем мы. Пшеница кивает нам колосками, усики по ветру растопырив, и шепчет:                                                        «Посмотрите-ка сами, как я изранена остриями разрывов». Птицы кричат нам:                               «Проходите скорее — видите, некуда нам опуститься». И мы спешим.                            Запылились и загорели наши похудевшие лица. А ветер, срываясь с прикола, толкает нас с небывалою силой. Дом помахивает вывеской:                                                «Тише. Школа!» И мы уходим, чтоб тишина наступила. «Спешите!» — нам кричат перелески. «К миру!» — зовет нас пожарища запах. И Лопань в серебряном переплеске повторяет нам:                             «На запад, на запад!» Белгород уже дышит свободно, но бой к нему еще доносится глухо, а теперь мы прорываемся с ходу, сразу — в Золочев и Богодухов. Выстрел наш поднял по тревоге фашистов полусонное стадо. «Тигры», зажженные вдоль дороги огнем подкалиберного снаряда! Самолетами перечеркнуто солнце. В траву бы запрятать обожженные лица, воды холодной зачерпнуть из колодца — и вперед,                        чтобы не дать закрепиться. Пленные потрескавшимися губами «капут» выговаривают пугливо. Но мертвые, распластавшись рядами, высказываются более красноречиво. Двадцатого августа                                     ночью, взрывами взрытой, немцы в панике бросились,                                                не предвидя отсрочек, по единственной дороге,                                              открытой из Харькова на Люботин, на Коротич. Наш танковый взвод,                                          получив задачу, мимо Коротича,                               ночью душной и темной, к шоссе прорвался и свиданье назначил, с убегающей немецкой колонной. Пушки, высунув белые жала, так грохотали, что машина взлетала, дорога раскачивалась и визжала в крошеве раздавленного металла. Радисты к пулеметам пристыли и, прицеливаясь в самую гущу, поворачивая дуло, косили так, что ноги подкашивались у бегущих. «Стой!» — крикнул Сема, вырываясь из люка. Механик затормозил.                                           Я гляжу удивленно: у разбитой машины, вздымая дрожащие руки, четыре немца стояли перед Семеном. «Возьмем?» — «Зачем они, направляй их вдоль пашни, сами дойдут, тоже — важные лица!» — «Разрешите, я их устрою у башни, может, в штабе какой-нибудь из них                                                                 пригодится!..» Мы осторожно продвигаемся снова, машина гусеницами прощупывает воздух. Нехода чудовищным чувством слепого нас приводит до рассвета на отдых. Утром комбат подошел: «Ну и немцы! Где вы взяли таких. Не добились ни слова. В штаб переправили, стоит к ним приглядеться. Как машина?» — «Всё в порядке, готова». — «На, часы вот,                                нашли после них —                                                                под скамью затолкали. На крышке — прочти-ка —„Буланов“». — «Башнеру отдайте, наверно, у раненого иль убитого нашего взяли,                                                                                 шакалы». — «Бери, Руденко, и вспоминай о солдате…» Истомленные травы,                                       замирая от света, встают, выпрямляя онемевшие ножки,  узнать,                   как проходим мы средь горячего лета, и аплодируют в крохотные ладошки… Вот и сосны закачались от ветра. В зелени совхозов и парков, от нас на двенадцатом километре завиднелся ожидающий Харьков. Тетрадь двенадцатая ТАМАРА «Я ничего не подозревала, ни капли. Потом прибежали подруги.                                                И тут-то о войне я узнала. О том, что напали. Мы все собрались во дворе института. Потом проводили ребят.                                              На вокзале стеснялись других.                                         Не простились мы толком, друг другу чего-то недосказали. Не верили, что расстаемся надолго…» — «Рассказывайте, Тамара…» — «А вскоре на окопы уехали всем факультетом. Роем землю и чувствуем — надвигается горе. Гул боев нарастает над небом нагретым. Сначала бомбежки пошли — было жутко! И не успели мы оглядеться, как танки полезли и в промежутках —                                                             мотоциклы. Мы увидели: немцы! Мы в окопы попрыгали тут же. Кто в лес. Попрятались за деревья. Кто за то, чтоб дорогой, — „а то будет хуже“. Мы с Зиной и Тосей — скорее в деревню…» — «А когда, — говорю я, — это было, Тамара?» — «В октябре». Передо мною поплыли первый бой, Вася, скрученный жаром… «Вы о чем?» — «Я припомнил, где мы тогда были». — «Расскажите!» — «Потом», — говорю я несмело. И чувствую, как на щеках загораются пятна. «А мы, понимаете, прошлое дело, идем и ругаемся: „Где же наши ребята?“» Однажды идем мимо дома — открывается дверь. И мы видим, что вышел… «Хальт!» Мы стали. Подошел, как к знакомым, поклонился.                        Мы стоим и не дышим. «Гутен таг!.. Вы куда?..»                                          Мы в ответ — по-немецки. Он тоже на Харьков. «Подвезу вас, поверьте.» Он — в кабину. Мы — в кузов.                                                    Летят перелески. Зинка шепчет дорогой:                                       «Культурные, черти…» — «А что с ней теперь?» — «Это с кем?» — «С этой Зиной?..» — «Потом расскажу я…                                          На этой трехтонке приехали в Харьков.                                      И прямо с машиной — во двор незнакомый. Слезают девчонки. Смотрим — тут немцев целое стадо. Один мне в плечо ухитрился вцепиться, я вывернулась —                             и в ворота от гада. Тоська — тоже…» — «А та не бежала от фрица?» — Сема спрашивает, бледнея, и за руку берет ее грубо… «Понимаешь, Тамара, дело не в ней, а.. В Кировограде была у него такая же. Люба…» — «Какая „такая же“?» — спрашивает Тома. «Ну, я потом! — говорю. — Продолжайте…» — «Зину сцапал один, привязался до дома, там на суд комсомольский                                                       попал провожатый. Здесь, на Рыбной у нас,                                         за высоким забором, недалеко тут, дома через четыре, немцы гараж устроили скоро. Шофер в ноябре стал у нас на квартире. Глаза сначала всё прятал под брови, не разговаривал.                            Но однажды, представьте, открыл, что зовут его Павел Петрович, в плен попал…» Сема крикнул: «Предатель!» Я опять усаживаю Семку. «Да, — продолжает Тамара,—                                                   но всё это после, а сначала ухаживал потихоньку, говорил, что не пропаду, что легко с ним. А я всё молчала. Я боялась вначале. Убежать? Но куда? По дороге бы сцапал. А он всё нахальней, словно немец, начальник! Он работал на машине гестапо — вешалка наша в вещах потонула. Откуда он брал их? Грабежом иль обманом? Пальто привез однажды.                                            Толкнуло меня как будто: „Посмотри по карманам“. И вот что нашла я — храню. Это память. Читайте!» Я взял у Тамары листочек. «Товарищи! Что же делают с нами? Прощайте. На расстрел повезут этой ночью. Скажите маме — Полевая, одиннадцать, — что сил больше нет. Я уже не живая. Прощайте, друзья!                                      Ларионова Зина». «Зина!..» — мы задохнулись, вставая… «Убить бы его, но свои не велели: у меня собиралось бюро комитета. Сводки наши на заборах белели, мы расклеивали их до рассвета. Воззвание подготовили к маю… Деньги, гад, приносил: „Не надумала? Мало? Или ждешь комсомольца? Не придет, я же знаю…“ Трусит, — видела я и молчала. В мае пошла я для связи в Полтаву, сделала вид, что на менку, за хлебом. Но дорогой мы попали в облаву — и закрыли от нас родимое небо. Теплушки потащили нас к аду, в Нюрнберг. Там нас тысячи с лишком. Нас продавали, выписывали по наряду. Словом — рабы, как читали мы в книжках. Я и рассказывать не буду про это, просто жить не хотелось на свете…» Харьков спит еще.                                      Пролетела комета. «Умер кто-то», — вспомнил я о примете. «Ты устала, — говорю я, — Тамара?» — «Я-то — нет. Вы с дороги, ребята, давайте чаевничать у самовара. Сколько времени? Спать хотите, а я-то..» — «Нет, — говорю я. — Тамара, чайку бы!» Сема тоже: «Конечно, Тамара». Сами смотрим на Тамарины губы, отраженные в боку самовара. «Если б мог я оградить тебя от удара! — думаю я. —                       Если б Вася был с нами! Не рассказал я… Узнаешь — горю не поддавайся! Если бы перемениться могли бы местами — я остался бы там,                                 а вернулся бы Вася!..» «А помните, как мы жили, бывало? Даже сердиться не умели — ведь так же? Родина в нас любовь воспитала, воевать мы и не думали даже. Мы знали: нападать мы не будем, но если затронешь нас — образумишься мигом. Мы на честное слово верили людям, пактам дружбы,                              жалобным книгам! Когда напали вероломно и низко, я увидела, как бьют человека. По щекам меня отхлестала фашистка, называя рабой                           в середине двадцатого века. Ценою жизни                               до оружия добраться решила я.                 День наметила.                                                Вскоре хозяйка моя шумно встретила братца: фронтовик на побывке, Эгонт Кнорре». — «Эгонт? Постой, ты не ослышалась, Тома?» — «Нет». — «А какой он?» — «Ну, высокого роста.                                         Почему вы спросили?» — «Имя что-то знакомо. Продолжайте. Совпадение просто…» «Эгонт!» — думаю я, и застукало сердце. Я вспоминаю сутуловатую тушу, когда нам к фашистам удалось приглядеться, впервые проникнуть в их преступную душу. Это не он ли был в октябре у сарая? «Эгонт!» — Вася кричал, в лихорадке сгорая… «…Гости от радости били посуду. Эгонт расписывал Брянщину.                                                      Гости просили: „Нам местечко!“                                — „Я своих не забуду! Только рабов для себя оставим в России…“» Три месяца шла,                               и хотела одно я — слиться с отчизной.                                     Неведомой силой влекло сквозь кордоны на поле родное, слезы хоть выплакать родине милой. Не помню, как вышла из огненной пасти. Я не забуду о тягостном плене! Любимая родина, благослови нас на счастье! Дорога к родине — лучшее из направлений.