Страница 67 из 117
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Тетрадь восьмая ПЕРЕЛОМ Год прошел. К Сталинграду иду я, встревожен: «Мать и сестренка на Тракторном были. Что теперь?» — «Не волнуйся», — утешает Сережа. «Знать бы: переправились или…» День и ночь к Сталинграду мы идем по Заволжью. К нам доносится грохот сквозь облако пыли. Ночью тучи закрыло, пламя по горизонту. «Сталинград!» Мы глядим, примостившись на крыше. В эту ночь мы пришли к Сталинградскому фронту. Первый взвод батальона прямо к берегу вышел. Час на отдых нам. «Спать!» — приказанье комбата. В дом стучимся. Темно в переполненном доме. «Сталинградские дети тут, тише, ребята». — «Дети?» — «Вот они, на полу, на соломе…» Душным заревом взрывов полнеба объято, гул разрывов доносится слева и справа. «Поднимайся!..» — «Нам нету дороги обратно! Сталинград! Сталинград!.. Город мой!..» Переправа… …Лет восьми я узнал, что родился в России. Пастухом, провожая коров на рассвете, мимо мира, где травы парные косили. Мне об этом шепнул набегающий ветер, и звезды тогда рассыпались тут же, под крышами нахохлились птицы, и я боялся бегать по лужам, чтоб в небо нечаянно не провалиться. А мне говорили, что неба немало! Что мир на России не сходится клином. И заграница передо мною витала французскою булкой, немецкой машиной… Я не спал иногда, распаленный, в обиде, тихонько сжимал я усталые веки, чтобы только хоть ненадолго увидеть чужеземные страны, чужеводные реки… Но вражья каска в огороде ржавела, и сшили узду из трофейного ранца, и мне не нравилось рыжее тело, гнилые зубы пленного иностранца. Ночи неясными снами грозили. Думал я: но родись на земле иностранной, я б тогда ни за что не увидел России, был бы я у чужих, не увиделся б с мамой. Я бы не бегал за телегой вдогонку, не побывал бы на заревом сенокосе, никогда не увидел бы нашу доенку и свинцовые волны на Волге под осень. Я забывал в ту минуту охотно, что сестры мои — задиры и злючки, что доенка не слушается, бегает к копнам, а поле, если бежать, подставляет колючки. Я прощал это всё! Забирался на крышу смотреть, как закат опускается, розов; там мне ветер, тот, что пшеницу колышет, погладит голову, тихо высушит слезы. Ветер тянет дымок, мне лицо утирает; это ветер степной. Он ответит, только спроси я: «А где я родился?» И ветер от края до края, от колоса к колосу, шепчет: «Россия… Россия…» В семнадцать, слепое волненье осилив, шептал я косичке, закрученной туго: «Хорошо, что мы оба родились в России! Ведь мы же могли не увидеть друг друга!..» И я полюбил Россию, как маму. Полюбил, как любимую любят однажды, полюбил, как парус, набитый ветрами, как любят воду, умирая от жажды… …Я глаза открываю, вижу черное небо. Голову кружит огненная дремота. Я проваливаюсь в тяжелую небыль. Шум в ушах… «Не вставай!» — мне командует кто-то. И тут же разрыв бьет песчаной волною. Хлещет вода, топит в тягостном громе… Снова тихо. Кто-то рядом со мною. «Что случилось?» — «Бомбой нас, на пароме… Я — Руденко Семен, из вашего взвода. Ты ранен. Тонул. Прямо там, у парома. Я доску поймал, помогал вот Нехода. На доске мы приплыли. Вот мы и дома». Мы лежим на песке. Волны падают в ноги. «Подожди-ка, сейчас приведут санитара». — «Где Сережа?» — закричал я в тревоге. В рот мне хлынула гарь бомбового удара. Я трогаю лоб: «Да, заметная ранка!..» — «„Фронт второй“ открываю», — сообщает Нехода. У него на коленях консервная банка. «Ишь рисунок! Смотрите — подходящая морда!» — «Это автопортрет», — произносит Сережа. «Что ж, воюет союзник, торгует тихонько, где свининой, где свинством…» — «Да, личность похожа. Тут и надпись, смотри-ка: „Свиная душонка“…» Сережа нашел нас тогда, в том ненастье. Через неделю я отлежался в санчасти. Я за домом слежу, за обломками лежа. Двадцать девятое октября. «Что за дата? Не знаешь ты случайно, Сережа?» — «День рождения твой! Вот забыл, голова-то!» Двадцать четыре — молодость человека! Двадцать четыре. Мы становимся старше. Середина двадцатого века. Продолжается биография наша. День рождения первый — полыхают зарницы. Двадцать четвертый — опять канонада. Первый день — побеждает Царицын. Двадцать четвертый — битва у Сталинграда. «Вот судьба, — ребята вздохнули, — двадцать четыре огненных года!» Двадцать четыре! — ударяются пули. Двадцать четыре… «Посмотри-ка, Нехода!» — «Идут, — говорит он, — поднимайтесь, ребята!» Мы через улицу перебегаем рывками. «Двадцать четыре!» — выхлопывают гранаты, и пули то же высвистывают о камень. «Там вон клен у обрыва водою подмыло, я когда-то ходил тут в любви признаваться». Сережа спросил: «А давно это было?» — «Двадцать четыре минус восемь — шестнадцать!» — «Как же ты день рожденья забыл, голова ты! Что ж, пожелаю многие лета…» «Двадцать четыре!» — обрывают гранаты. «Двадцать четыре!» — выплескивает ракета. «Опять нам срывают твои именины!» — «Вон, идут». — «Выходи!» И от взрыва до взрыва мы — вперед и вперед… «А может, и миной, — думаю я, — клен столкнуло с обрыва?!» Взвод наш испытанный рассыпан не густо. «Ну, вперед! Ну, еще! Поднимайся, Алеша», — шепчет Сережа мне. Я разделся, но груз-то — станок пулеметный — не легкая ноша. Слева Нехода бежит с автоматом. «Ура-а-а!» — и зигзагами приближаемся к дому. Взводный крикнул: «Вперед!» И рванулись ребята. И бежим мы по кирпичному лому. Дом гудит. Мы — по лестницам, пробивая дорогу. Наш пулемет в оконном проеме, к фашистам не пускает подмогу. Вот опять. «Начинай!» — я командую Семе… Площадь Девятого января на ладони. Немцы перебегают, пропадают — и снова встали. Сема открывает огонь — и площадь пенится от огня навесного. «Вот так так! День рожденья! — сверху спрыгнул Нехода. — Из-за этого стоило, пожалуй, родиться! Ключевую позицию заняли с ходу, слышали? Благодарит нас Родимцев.» «Танки!» — крикнул Нехода — и вниз куда-то. Да, два танка выходят на нас от вокзала. Сердце дрогнуло. «Не отступим, ребята!» — Голос Сережи громом пушек связало. Кирпичные брызги прянули в спину, пыль окутала всё. Сквозь просветы танки вижу. Вижу немцев лавину. «Бей, Руденко, пора!» Он молчит. «Сема, где ты?..» Он свалился к стене. Я ложусь к пулемету, вижу — миной гусеницу распластало. Мой огонь уложил на булыжник пехоту. Над танком крутящимся пламя затрепетало. А от дома на площадь «ура» полетело. Танк второй повернул — и назад. «Сема, Сема!» Я к стене привалил онемевшее тело. «Стой, я сам. Отошли?» — «Нет, на месте мы, дома…» Ночь неожиданно на землю упала. Собрались мы. Сему перевязали. «Ну что же, сколько нас?» — «Десять с Семою». — «Мало. Взводный умер. Нас мало. Командуй, Сережа». — «Что же делать? Нас мало. Начнется с рассвета». — «Что ты?! — вспыхнул Сергей. — Нас почти что полвзвода…» Я чувствую сердцем тепло партбилета. «Здесь есть коммунисты!» — поднялся Нехода. День за днем. День за днем мы живем в этом доме. Мы живем! И фашисты не вырвутся к Волге! День за днем мы живем в этом яростном громе, и не могут нас выбить фашистские волки! Ночью седьмого — ноябрьская стужа. Я вышел на смену продрогшему Семе. Улегся у пулемета, снаружи. Ветер холодный насвистывает в проеме… «.. Я люблю тебя», — говорил я, краснея, прямо в ухо, маленький локон отбросив. И луна поднимается над водою, чтоб увидеть, как начинается осень. Клен повис над потемневшим обрывом. Листья падают, не могу их собрать я. А ветер, набегая порывом, трогает шелестящее платье. «Нет, ты взгляни, как красиво!» А ветер всё набегает с размаха. «Мы могли не увидеться, скажи-ка на милость! — говорю я и замираю от страха.— Спасибо тебе, дорогая отчизна! Волненье меня затопило наплывом. Тебе я обязан всем в жизни. Слышишь, родина, я родился счастливым…» Выстрелы вспыхнули. Вижу, что-то маячит… «Стой!» — «Свои мы!» — «Проходите по следу… Сколько вас? Отделенье? Пополнение, значит!» — «Мы приказ принесли, есть приказ на победу!..» Мы укрылись плащ-палаткой крылатой, зажигалку я чиркнул движением верным. «Седьмое. Приказ вот. Трехсот сорок пятый…» Мы друг к другу прижались, как тогда, в сорок первом. «Настойчиво и упорно готовить удар сокрушительный!..» Мы откинулись снова. «Кто подчеркивал тут?» — «Сам Родимцев, должно быть. Он газету вручил!» — «Значит, что-то готово! Понимаете, раз уж сказано — будет! Слово нашей армии свято! Сталинград — мир для мира добудет! Разбудите парторга Неходу, ребята…» В ноябре ветер вьется, неистов, в декабре пальцы греет ствол автомата. В январе… «Мы тебя отстоит от фашистов, Сталинград наш!..» — «Наступленье, ребята!» Вода снеговая в неостывших воронках. Фашистские трупы падают на мостовые, а лед на Волге потрескивает звонко, чтобы волжскую воду не увидали живые. «Ого! Январь! Веселая вьюга!» Мы вглядываемся в похудевшие лица и смеемся, узнавая друг друга: как будто бы выписались из больницы… «Вот здесь, ты помнишь, мои именины. Нет, ты только подумай над этим… А клен-то, конечно, подрезали мины, чтоб разлучить нас с шестнадцатилетьем…» К станции Котлубань выезжает машина. «Четыре ноль-ноль. Что-то нет их, ребята». — «Значит, ждет их другая кончина, раз не явились принимать ультиматум…» Артиллерия грянула сразу — не попадает камень на камень, не попадает зуб на зуб, и в рукава не попадают руками. И пошли мы обжигающим валом, волной израненной, но живою, пока не выполз из штабного подвала фон Паулюс — и руки над головою, пока, прихрамывая, нарушители мира не потекли по городу вереницей, без строя, не соблюдая ранжира, опуская почерневшие лица. Мы с Сережей у Тракторного завода, где Мечетка пробирается в иле, для того чтобы перед новым походом маленькой поклониться могиле. Когда-то я шептал, обессилев, что, родись я в стране иностранной, я б тогда ни за что не увидел России, был бы я у чужих, не увиделся с мамой. «Мама моя! Я с тобой не увижусь. Я не предвидел опасением детским, что иная земля пододвинется ближе, чтоб разлучить нас фугаской немецкой. Я прощаюсь с тобой перед дальней дорогой… Мама, мне рассказать тебе надо… Идут твои дети неотступно и строго в наступление от стен Сталинграда. Мама, слышишь, зовут нас, мы уходим, пора нам. Я становлюсь перед могилкою на колени. Я тебя не увижу… Прощай, моя мама!..» Дорога к миру — лучшее из направлений.