Страница 16 из 17
И целый час не мог успокоиться.
– Я, чтоб ты знал, – специально! – спе-ци-аль-но для тебя замазал. Чтоб ты не гнал по-черному. Ты меня, конечно, извини, что я тебя облажал перед людьми, но – ты меня извини – не надо дуру гнать. Ты так раз – раз! – в зоне погонишь – и тебе дупло на шестиклинку расточат.
А зона, куда он вскоре угодил, – учреждение – две буквы – номер – дробь – номер, куда попадали за дурные и неожиданные истории: по порядку поведать немыслимо, невозможно… Нич-чего себе, сказал я себе, – и Валек Иванько, обутый в калоши, примотанные к ступням изолентой, заводился: «А Сереня – бухой! Я сразу за те уголочки, а она “Мальчики, куда ж мы идем?” – а Сереня – бухой! к тете, говорит, – она тык-мык “Где ж тетя, мальчики?” – а Сереня – бухой! Тихо, говорит, тети дома нету, накрылась…»
Со сроками от шести месяцев до двух лет общего режима – в основном на строительных площадках дым грузят.
Замедленно кувыркаясь, он падал сквозь время сна – собственный голос не пробуждал, – покамест не ударился о дно видения. Подскочили и сотряслись печенки-селезенки на своих слабых тяжах – его возвернуло на грунт подлеска к четырем с небольшим пополуночи.
Встал, промялся.
Крапивные заросли, если войти в них, достигали груди: крапива – на широких древянистых стеблях, была почти черною, с крупитчатым блеском, словно драли над ней чугун напильником, – окружала обширную лужу, поддерживаемую ручейком. Приподняв руки, чтобы не задеть жесткое растение, он старался достичь воды у исхода. Но лужа не подпускала: ручей заполнял ее низком, далеко от глинниковой кромки, где бы можно было еще удержаться, не притопив обувь в жиже.
Не напиться, не умыться.
Попримерившись, он отступил – и принялся окатывать крапиву мочой, от чего прочухались крупные темно-желтые комары, воспарили вялым столбком, разбираясь, что за дела. Он не дал им додуматься и попереть на него всей тучей – побежал.
Дряблый подлесок смердел сырым углем. Валялись зубристые жестяные обрезки, какая-то сальная ветошная пучня, покоробленные щепастые фанерины с мазками покраса, с изуродованными гвоздями торчком: тарный сор.
Тропинка, избранная им, поднималась исподволь в гору; грунт становился рассыпчатей, ноздреватей, светлел – росли сосны. Он присел, достал из кармана куртки упаковку «Памира»: две сигареты. Осторожно извлек более плоскую, раскруглил – бумагу проколол табачный шип. Из кармана штанов он вынул торец спичечного коробка, надломанную спичку. Сосредоточился – и зажег. Подпалил «памирину». И язык его тут же подплыл солоноватой слизью. Он чуть было не выбросил б…скую вонючку, но сообразив, что со смаком скурит ее позднее, вылущил раскаленное ядрышко, а едва укороченную сигарету вернул на место. Харкнул, но плевок, не отделяясь от рубезка нижней губы, закачался на удлиняющейся под собственной тяжестью густине. Он свел каплю пальцами, стряс – и глядел, как серопузые лесные мухи собирались многоконцевой звездочкой, окружая точку съедобной дряни. По грубому песку блуждали, прихрамывая, муравьи; промеж ними тынялся клоп-«солдатик» – алый, в черном крапе, как нарочно.
Денег было – пять рублей, и он уже прикидывал, что закупит на станции пирожков с ливером, две бутылки ситро – всего на девяносто восемь копеек. Поев и попив, сдаст бутылки обратно в ларек: двадцать четыре копейки назад. А «ноль-семь» наберет в Грайвороне, по пути к проводнику – старшему брату Коли Олотарцева, Войкова, 44.
Он шел еще минут пятнадцать, шел неспешно, наметив спуститься к электричке, к самой платформе, приблизительно в шесть, когда работяги, одетые вроде него, поедут в город уродоваться. Никто не заметит, как двинет он наискосок, гася склон последнего холма, как одолеет гипсовую загородку, как сквозанет через рельсы к вагонам. Так запрягай, отец, лошадку, – да сивую-косматую-у, так я ж поеду в ту деревню – и девушку засватаю, – я парамела, я чипорела, – я сам-сам-сам-сам-теритури-я.
А погонятся за ним не раньше семи, когда официально засекут: на работу не вышел.
В нескольких саженях от него торчал деревянный забор – восход блестел на олифе. Зеленого цвета – оттого и не обратил внимания, подходя. Года три назад он тусовался здесь на вылазках, тогда не было загорожено – или не запомнил? Почти вплоть за штакетами, отделенная лишь узкой канавой, высилась проволочная сетка крупного набора, растянутая меж заколоченными в дерн арматурными прутами, сваренными по двое.
П/sкакой-нибудь заделали, воинская часть?
– Эй, мужик, – произнесли, сипя и странно подшептывая, отчего получалось: «фушихх», – шо ты чухаешь, не бзди…
Засунувшись в разрыв сетки, звала его к себе вздутая сине-розовая башка-чан, как бы прикрепленная к потертому дерматиновому кулю на дощатой раме с подшипниковыми каталками. У самой шеи болталась рука – ладонь ее в роговых, как на пятке, мозолях просила дать курнуть…
Он долго искал карман, перекладывал из щепоти в щепоть свои полторы сигареты.
– Последняя? – огорчился чан.
– С бычком.
– Шо есть – то есть.
– Спичек ма.
– На кухне …нем.
Он свернул «Памир» плотным пакетиком и вбросил его в дыру. Пакетик попал чану в лоб, отскочил и свалился в яму. Чан заскрипел своею рамою, стараясь продвинуть пальцы под испод сетки. Куль накренился, подшипники заелозили, отъехали – и чан тюкнулся подбородком в проволочные концы на границе разрыва. Три кровяных прочерка сразу открылись на его шкуре.
– Не достаю…
Забор поднимался не выше переносицы, но для перелаза был неудобен: штакетины сближены так, что ногу на перепонку не установишь, а подтянуться за вострые углышки – больно. Он, однако же, перелез, подобрал курево. Чан смотрел на него снизу вверх, и он присел перед ним на корточки. Глаза у чана заросли диким мясом до райков.
– Благодарю, – вздохнул чан, – блябу благодарю.
Развернулся на месте, вновь едва не завалясь, покатил, по возможности склоняясь для равновесия.
Он обходил платформу поверху, чтобы подобраться ко граничному смыку песчаного холма со станционным настилом. Там, правда, горб, как он помнил, был усечен бульдозером отвесно, но он бы оттуда сначала понаблюдал, а сполз на ином, постепенном участке.
Ропот станции – так он стал близок – распадался на человеческий и машинный, на скрежет и перекрик. Возле самого спада держалась косая сосна – корнями вне почвы процентов на шестьдесят. Он свел пальцы на ее стволе, чуть отпихнулся и подвис: закрепленные на толевой крыше билетной будки, выдавались вперед барабанообразные часы – без восемнадцати шесть. Народ перемещался по платформе, угадывая наикратчайшее расстояние до дверей не подогнанных покуда вагонов. Ему появляться не следовало: рано.
Вернулся, прошелся.
И увидел, что у растопыренного куста, жидко простеганного паутиною, топталась молодая баба. В тренировочных шароварах под обмякшим платьем, в прорезинках без шнурков – вываливались наружу запачканные белые язычки.
Он шагнул к ней, искобенился – и все горячее и легче стягивало ему под животом, все точнее и четче пощелкивалось большим пальцем о средний; имелась бы у него сигарета – в один подкид вылетела б из пачки, и прикурил бы особо: не спичкой по коробку, а коробком по спичке – умел! От снежных бедер к ногам я снял капрон и задыхаяся мял груди бутон, легла под кленом ты в тень, собой примяла сирень, я полюбил тебя тогда сполна, но разлучила нас с тобой тюрьма…
– Близко познакомимся с симпотным цветком.
Светло-сливовые дёсна ее открылись по хрящ – резцы залиты, а на клыках вывернуто лунками.
– Хорошо нам с тобой идти по ночной Москве, – лепетал он, подталкивая ее, загоняя обратно в подлесок, и она шаркала, перемещалась. – Нам бульвары на всем пути открывают объятья…
Он поглаживал ее, прикасался, наконец сунулся к ней между ляжек, отчего она заплуталась и рухнула, – и он опал рядом с ней, прихватил за желтые, неравномерно укороченные прядки, вминая лицом в свою паховину. Она выпрастывалась, мычала. Секунду передохнув, он завалил ее на четвереньки, отвел подол к затылку, стягивая с нее тренировочные, теребил соски. Она отползла. «Снимай трусы, проститутка, не ставь из себя целку!!» – заголосил он. Его корчило напробой, ноги сами по себе вздергивались, предплечья взлетали, сердце ухало, ныряя в ледяное молоко.