Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 17

A

Юрий Милославский – прозаик, поэт, историк литературы. С 1973 года в эмиграции, двадцать лет не издавался в России.

Для истинных ценителей русской словесности эта книга – долгожданный подарок. В сборник вошли роман «Укрепленные города», вызвавший острую идеологическую полемику, хотя сам автор утверждал, что это прежде всего «лав стори», повесть «Лифт», а также цикл рассказов «Лирический тенор» – своего рода классика жанра. «Словно не пером написано, а вырезано бритвой» – так охарактеризовал прозу Ю. Милославского Иосиф Бродский.

Юрий Георгиевич Милославский

Лирический тенор

Лампа, или От шума всадников и стрелков

Лирический тенор

Смерть Манона

Ройзин

Скажите, девушки, подружке вашей…

Последний год шестидесятых

Стебанутые

Чтец-декламатор

Из «дворовых песен»

Слепой

Любовь

Ombra adorata [1]

Укреплённые города

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

Лифт

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

Юрий Георгиевич Милославский

Возлюбленная тень

Лирический тенор

Лампа, или От шума всадников и стрелков

1

Муж Антонины Михайловны – Грабенко Вася – был погибший коммунар. В девятьсот пятнадцатом году его, черноморского матросика военного времени, заболевшего желтою болезнью на канонерской лодке «Мария», свели по сходням на сушу и отправили в береговой госпиталь; там лечили, поили цветочным чаем, а милосердная сестра, в крахмальном льне и ласковой – если коснуться – серой байке, обучала Васю чтению и письму, которыми он овладел недостаточно. До чтения, впрочем, дело не дошло: научила милосердная сестра Полина Колыванова Васю Грабенко примерно на три четверти без отрыва пера подписывать фамилию: «Грабе…» – а дальше не успела. Запечатленный в этом коротком слове категорически предупреждающий грозный сигнал Васе настолько понравился, что он всегда и всюду стал представляться и расчеркиваться – Грабе! – будто бы урожденным иностранцем, передовым, разбирающимся человеком.

Так и был он занесен в реестр своей партячейки, так и попал на Памятник Погибшим Коммунарам – третьим сверху на специально доставленную в наш южный ракушечный город гранитную глыбу; при этом лица, отвечавшие тогда за увековечение памяти, добавили Васе в фамилию еще одну букву «Б», как полагается по правописанию, скажем, австрийцу: Вася числился за интернациональным отрядом имени Парижской Коммуны, бойцы которого и звались коммунарами.

Поживи Вася подольше, его могли бы даже заподозрить в родстве с контрреволюционными графами Граббе, но пропал он быстро.

Однажды в ходе каких-то пригородных боев коммунарам пришлось неожиданно отступить под превосходящим давлением, а Вася с другом, ни о чем не подозревая, – здешние ребята ночевали не в казарме, а по своим хатам – гремели-мчались средь бела дня в Мойнаки – верхом на цистерне с молодым вином. Волокли цистерну два сизых ослика, конфискованных у татар-чебуречников. И ослики, и цистерна были обвиты пунцовыми лентами, увешаны портьерною бахромою с рюшками и кистями. Вася, обнимая друга, кричал: «Да здравствуют товарищи Ленин и Троцкий!» – палил из револьвера – куда угадает.

Схватили их в самом центре, а на другой день расстреляли в открытом карьере каменоломни – точнее, камнерезки, ибо ракушечник, обнажив, режут пилою.

Загодя связанных по рукам и ногам коммунаров прислонили к желтоватой теплой стене выработки.

Порода впитала кровь, а пули, пройдя сквозь коммунарские тела, втянулись в пузырчатую и пышную каменную мякоть.

Всего погибших коммунаров, включая Васю с другом, имелось в отряде полторы дюжины; и, несмотря на то что пали они в разных сражениях, через пять лет после окончательной победы трупы извлекли из разрозненных захоронений и сложили вместе; объединили в общий вертикальный перечень на глыбе, установленной в подготовленном для этой цели садике: Садике Погибших Коммунаров.

Вдов и родственников собралось на перепохороны душ двадцать, а сирот – вдвое столько, но из них только Васькина жена Антонина Михайловна шла непосредственно за сдвоенной погребальной чередой: остальные едва плелись, приседая и рушась от рыданий.

Справа от Антонины Михайловны шагал интернациональный революционер Тарфонов – черный газовый бант украшал золотую рукоять его сабли; а слева – начоперчасти Мотя Слоним-Беззаветный: автомобильные консервы, которые он никогда не сдвигал с глаз, нынче подняты были вплоть до кудрей, и слезы зигзагами проламывались меж твердыми редкими щетинками на его скулах.

Глыбу с перечнем утвердили над пустою могилой еще ночью, завалили венками и стягами.

Шестиметровой глубины узкую прямоугольную яму принялись заполнять гробами: один на другой, один на другой – по списку распорядителя. Взвыли те, чьи мертвецы оказались на дне: «Тяжело ж ему, тяжело ж ему будет, тяжело же!..» Крышку верхнего гроба покрыли землей, утрамбовали катком, заложили вплотную кирпичами, выляпали на них свежеприготовленный в корыте цемент; на цемент легла чугунная плита с накладным из папье-маше временным орденом – проектом будущего литого.

И покуда шло это скорое, слегка задыхающееся, как бы стеснительно не замечающее самое себя бессловесное строительство, играл, заглушая своей музыкой погромыхивание и чавк тяжелых предметов, оркестр республиканской школы ЧОН: призывал встать всех, заклейменных проклятьем, негромко, но упорно, будто проверял на прочность смыкаемые части гробницы.

Не расстреляй Ваську врангелевцы – все равно ему б не жить: сдох бы от спирта, разорвали бы в драках – либо однажды Антонина Михайловна сама проломила б его подлую башку топором, утюгом, поленом, чем придется… А скорее всего – казнили бы Ваську наши: за саботаж или, наоборот, за превышение полномочий.

Васька Антонину Михайловну особенно не бил, не терзал, разве что она подкатывалась ему под ноги на веселом посвистывающем пути, – да и прожили они вместе два с половиной года, но уже со второго месяца замужества не могла Антонина Михайловна вздохнуть во все ребрышки от защемленной ненависти; и лишь постепенно – еженощная, пред каждым засыпанием заново и без лукавства признаваемая благодарность судьбе, вовремя заколотившей Васькин гроб с музыкой, излечила ее от злобного сухого страдания, растянула зашедшие друг за дружку и спекшиеся коркой обиды.

Теперь все, что Васька творил, а ей – не позволял, Антонина Михайловна перевела-переписала на себя: курила, пила, говорила Васькиными словами; вольно пускала к себе мужиков, стараясь приманить тех, кто Ваську хорошо знал.

Детей у них не было, так что никакой жизни от Васьки не оставалось, кроме его коммунарской, общественно значимой, смерти.

Антонина Михайловна носила красную косынку, будто не только Васька, но и она – партиец и коммунар; если возникала необходимость, Антонина Михайловна брякала Васькиной кличкой (ставшей ее законной фамилией) по столам бюрократов так, что письменные приборы роняли крышечки с чернильниц; под Ваську взяли Антонину Михайловну на хорошую работу – кладовщицей в грязелечебнице, под Ваську же получила она отдельную комнату.

Ненависть прошла, осталась насмешливость. Возвращаясь с получки от чистого рабочего места в не менее чистое свое жилье, Антонина Михайловна шутила с Васькиным портретом, забранным в резную раму – подарок городской партийной организации.

– Ну что, – спрашивала Антонина Михайловна, – усрался?!