Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 86



По Вольфу графу фон Калькрейту реквием

Так я не знал тебя? А у меня ты на сердце, как тяжесть начинанья отсроченного. Сразу бы в строку тебя, покойник, страстно почиющий по доброй воле. Дал ли этот шаг то облегченье, как тебе казалось, иль нежитье — еще не весь покой? Ты полагал: где не в цене владенье, — верней кусок. Ты там мечтал попасть в живые недра дали, постоянно, как живопись, дразнившей зренье здесь, и, очутившись изнутри в любимой, сквозь все пройти, как трепет скрытых сил. О, только бы теперь обманом чувств не довершил ты прежнюю ошибку. О, только б, растворенный быстриной, беспамятством кружим, обрел в движеньи ту радость, что отсюда перенес в мерещившуюся тебе загробность. В какой близи был от нее ты здесь! Как было тут ей свойственно и свычно, — большой мечте твоей большой тоски. . . . . . . . . . . . . . . . . Зачем ты не дал тяготе зайти за край терпенья? Тут ее распутье. Оно ее преображает всю, и дальше трудность значит неподдельность. Таков был, может быть, ближайший миг, в венке спешивший к твоему порогу, когда ты перед ним захлопнул дверь.         О этот звук, как бьет он по вселенной, когда на нетерпенья сквозняке отворы западают на замычку! Кто подтвердит, что не дают щелей ростки семян в земле; кто поручится, не вспыхивает ли в ручных зверях позыв к убийству в миг, когда отдача забрасывает молнии в их мозг. Кто знает, как вонзается поступок в соседний шест; кто проследит удар, когда кругом проводники влиянья.         И все разрушить! И отныне стать навек такою притчей во языцех. Когда ж герой в неистовстве души, на видимости разъярясь, как маски, срывает их и обнажает нам забытое лицо вещей, то это есть зрелище и зрелище навек. И все разрушить. — Глыбы были вкруг, и воздух веял предвкушеньем меры, бессильный зданье будущее скрыть, а ты, бродя, не видел их порядка. Одна другую заслоняла; все врастали в грунт, едва ты их касался без веры, что подымешь; и один загреб их все в отчаяньи в охапку, чтоб ринуть вниз в зияющую пасть каменоломни. Но они не входят. Ты покривил их страстью. — Опустись на этот гнев, пока он был в зачатке, прикосновенье женщины; случись вблизи прохожий с недосужим взглядом безмолвных глаз, когда ты молча шел свершать свое; лежи дорога мимо слесарни, где мужчины, грохоча, приводят день в простое исполненье: да нет, найдись в твоих глухих зрачках местечко для сырого отпечатка, преграду обходящего жучка, — ты б тотчас же при этом озареньи прочел скрижаль, которой письмена ты с детства врезал в сердце, часто после ища, не сложится ль чего из букв, и строил фразы и не видел смысла. Я знаю, знаю: ты лежал ничком и щупал шрифт, как надпись на гробнице. Все, что ты знал горючего, дрожа, ты подносил, как светоч, к этой строчке. Но светоч гас, не дав ее постичь, от частого ли твоего дыханья, от вздрагиванья ли твоей руки, иль просто так, как часто гаснет пламя. Ты был чтецом неопытным. А нам — не разобрать в скорбях на расстояньи. И лишь к стихам есть доступ, где слова отборные несет былое чувство. Но нет, не все ты отбирал; порой начатки строф, как целого предвестья, валились в ряд, и ты их повторял, как порученье, мнившееся грустным. О, вовсе б не слыхать тебе тех строк из уст своих. Твой добрый гений ныне иначе произносит тот же текст, и как, пленясь его манерой чтенья, я полн тобою! Ибо это — ты; тут все твое, и вот в чем был твой опыт: что все, что дорого, должно отпасть, что в пристальности скрыто отреченье, что смерть есть то, в чем можно преуспеть. Тут все твое, три эти формы были в твоих руках, художник. Вот литье из первой: — ширь вокруг живого чувства. Вот что вторую полнило: — творца не жаждущее ничего воззренье. В последней же, которую ты сам разбил, едва лишь первый выпуск сплава из сердца ворвался в нее, была та подлинная смерть глубокой ковки и превосходной выделки, та смерть, которой мы всего нужнее в жизни, да и нигде не ближе к ней, чем здесь.         Вот чем владел ты и о чем ты часто догадывался; но затем тебя пугали этих полых форм изъёмы, ты скреб их дно, и черпал пустоту, и сетовал. О старый бич поэтов, что сетуют, тогда как в сказе суть; что вечно судят о своих влеченьях, а дело в лепке; что еще поднесь воображают, будто им известно, что грустного, что радостного в них, и будто дело рифм греметь об этом с прискорбьем или с торжеством. Их речь, как у больных; они тебе опишут, что у кого болит, взамен того, чтобы самим преобразиться в слово, как в ярости труда каменотес становится безмолвьем стен соборных.         Вот где спасенье было. Если б раз ты подсмотрел, как рок вступает в строку, чтоб навсегда остаться в ней и стать подобием, и только, — равносильным портрету предка (вот он на стене; он схож с тобой, и он не схож) — тогда бы ты выдержал.                         Но мелочно гадать о небывавшем. И налет упрека, упавший вскользь, направлен не в тебя. Все явное настолько дальше наших догадок, что догнать и доглядеть случившееся мы не в состояньи. Не устыдись, коль мертвецы заденут из выстоявших до конца. (Но что назвать концом?) Взгляни на них спокойно, как должно, не боясь, что по тебе у нас особенный какой-то траур, и это им бросается в глаза. Слова больших времен, когда деянья наглядно зримы были, не про нас. Не до побед. Все дело в одоленьи. (Б. Пастернак) вернуться