Страница 38 из 86
КНИГА «РЕКВИЕМ»
По одной подруге реквием
Я чту умерших и всегда, где мог, давал им волю и дивился их уживчивости в мертвых, вопреки дурной молве. Лишь ты, ты рвешься вспять. Ты льнешь ко мне, ты вертишься кругом и норовишь за что-нибудь задеть, чтоб выдать свой приход. Не отнимай, что я обрел с трудом. Я прав. Кой прок в тоске о том, что трогало? Оно претворено тобой; его здесь нет. Мы всё, как свет, отбрасываем внутрь из бытия, когда мы познаем. Я думал, ты зрелей. Я поражен, что это бродишь ты, отдавши жизнь на большее, чем женщине дано. Что нас сразил испугом твой конец, и оглушил, и, прерывая, лег зияньем меж текущим и былым, — так это наше дело. Эту часть наладим мы. Но то, что ты сама перепугалась и еще сейчас в испуге, где испуг утратил смысл, что ты теряешь вечности кусок на вылазки сюда, мой друг, где все — в зачатке; что впервые пред лицом вселенной, растерявшись, ты не вдруг вникаешь в новость бесконечных свойств, как тут во все; что из таких кругов тяжелый гнет каких-то беспокойств тебя магнитом стаскивает вниз к отсчитанным часам: вот что, как вор, меня нежданно будит по ночам. Добро бы мысль, что ты благоволишь к нам жаловать от милости избытка и до того уверена в себе, что, как ребенок, бродишь, не чураясь опасных мест, где могут сделать вред. Но нет. Ты просишь. Это так ужасно, что, как пила, вонзается мне в кость. Упрек, которым, ночью мне привидясь, ты шаг за шагом стала бы, грозя, теснить меня из легких в глубь брюшины, отсюда — в сердца крайнюю нору, — упрек подобный не был бы жесточе такой мольбы. О чем же просишь ты? Скажи, не съездить мне куда? Быть может, ты что забыла где и эта вещь тоскует по тебе? Не край ли это, тобой не посещенный, но всю жизнь родной тебе, как чувств твоих двойчатка? Я похожу по рекам, расспрошу о старине, пойду водить беседы с хозяйками у притолок дверных и перейму, как те детей сзывают. Я подгляжу, как там земную даль облапливают в поле за работой, и к властелину края на прием найду пути. Я подкуплю дарами священников, чтобы меня ввели в глухой тайник с заветною святыней, и удалились, и замкнули храм. А вслед за тем, уже немало зная, я вволю присмотрюсь к зверям, и часть повадок их врастет в мои суставы. Я погощу в зрачках у них и прочь отпущен буду, сонно, без сужденья. Я попрошу садовников назвать сорта цветов и затвержу названья, чтобы в осколках собственных имен увезть осадок их благоуханья, и фруктов накуплю, в которых край еще раз оживает весь до неба. К тому же в них ты знала толк, в плодах. Перед собой их разложив по чашкам, ты взвешивала красками их груз. Так ты смотрела на детей и женщин, любуясь, как, в плодах, наливом их наличья. Так же точно ты смотрела и на себя, как полуголый плод, вся в зеркало уйдя по созерцанье, оно ж по росту не влезало внутрь, и сторонясь, оно не говорило о видимом — я есмь, но: это есть. И так нелюбопытно было это воззренье, что не жаждало тебя: так чуждо было зависти, так свято. Таким бы я хотел сберечь твой образ в глуби зеркальной, прочь ото всего. Зачем же ты приходишь по-другому? Зачем клевещешь на себя? Зачем внушить мне хочешь, что в янтарных бусах на шее у тебя остался след той тяжести, которой не бывает в потустороннем отдыхе картин? Зачем осанке придаешь обличье печального предвестья? Что тебя неволит толковать свое сложенье, как линии руки, так что и мне нельзя глядеть, не думая о роке? Приблизься к свечке. Мне не страшен вид покойников. Когда они приходят, то в праве притязать на уголок у нас в глазах, как прочие предметы. Поди сюда. Побудем миг в тиши. Взгляни на розу над моим бюваром. Скажи, не так же ль робко рыщет свет вокруг нее, как вкруг тебя? Ей тоже не место здесь. Не смешанной со мной внизу в саду ей лучше б оставаться или пройти. Теперь же вот как длит она часы. Что ей мое сознанье? Не содрогнись, коль мысль во мне блеснет. Понять — мой долг, хотя б он жизни стоил. Так создан я. Не бойся; дай понять, зачем ты здесь. Я ослеплен. Я понял. Я, как слепой, держу твою судьбу в руках и горю имени не знаю. Оплачем же, что кто-то взял тебя из зеркала. Умеешь ли ты плакать? Не можешь. Знаю. Крепость слез давно ты превратила в крепость наблюдений и шла к тому, чтоб всякий сок в себе преобразить в слепое равновесье кружащего столбами бытия. Как вдруг почти у цели некий случай рванул тебя с передовых путей обратно в мир, где соки вожделеют. Рванул не всю, сперва урвал кусок, когда ж он вспух и вырос в вероятьи, то ты себе понадобилась вся и принялась, как за разбор постройки, за кропотливый снос своих надежд, и срыла грунт и подняла из теплой подпочвы сердца семена в ростках, где смерть твоя готовилась ко всходу, особенная и своя, как жизнь. Ты стала грызть их. Сладость этих зерен вязала губы и была нова, — не разумелась, не входила в виды той сладости, что мысль твоя несла. Потужим же. Как нехотя рассталась с свои раздольем кровь твоя, когда ты вдруг отозвала ее обратно. Как страшно было ей очнуться вновь за малым кругом тела; как, не веря своим глазам, вошла она в послед и тут замялась, утомясь с дороги. Ты ж силой стала гнать ее вперед, как к жертвеннику тащат скот убойный, сердясь, что та не рада очагу, и преуспела: радуясь и ластясь, она сдалась. Привыкнувши к другим мерилам, ты почла, что эта сделка ненадолго, забыв, что уж и ты во времени, а время ненасытно, и с ним тоска и канитель, и с ним возня, как с ходом затяжной болезни. Как мало ты жила, когда сравнишь с годами те часы, что ты сидела, клоня, как ветку, будущность свою к зародышу в утробе, — ко вторично начавшейся судьбе. О труд сверх сил! О горькая работа! Дни за днями вставала ты, чуть ноги волоча, и, сев за стан, живой челнок гоняла наперекор основе. И при всем о празднестве еще мечтала. Ибо, как дело было сделано, тебе награды стало жаждаться, как детям в возместку за противное питье, что в пользу им. Так ты и рассчиталась с собою; потому что от других ты слишком далека была и ныне, как раньше, и никто б не мог сказать, чем можно наградить тебя по вкусу. Ты ж знала. Пред кроватью в дни родин стояло зеркало и отражало предметы. Явность их была тобой, все ж прочее — самообманом; милым самообманом женщины, легко до украшений падкой и шиньонов. Так ты и умерла, как в старину кончались женщины, по старой моде, в жилом тепле, испытанным концом родильницы, что хочет и не может сомкнуться, потому что темнота, рожденная в довес к младенцу, входит, теснит, торопит и сбирает в путь. Не следовало плакальщиц, однако б, набрать по найму — мастериц вопить, за плату? Можно мздой не поскупиться, и бабы выли б, глоток не щадя. Обрядов нам! У нас нужда в обрядах. Все гибнет, все исходит в болтовне. И, — мертвая, еще должна ты бегать за жалобой задолженной ко мне! Ты слышишь ли, я жалуюсь. Свой голос я бросил бы, как плат, во всю длину твоих останков, и кромсал, покамест не измочалил, и мои слова, как оборванцы, зябли бы, слоняясь, в отрепьях этих, если б все свелось лишь к жалобам. Но нет, я обвиняю. И не того, отдельного, кто вспять повел тебя (его не доискаться и он, как все), — я обвиняю всех, всех разом обвиняю в нем: в мужчине. И пусть бы даль младенчества тогда мне вспомнилась, былую детскость детства уликой озаряя, — не хочу про это ведать. Ангела, не глядя, слеплю я из нее и зашвырну в передний ряд орущих серафимов, напоминаньем рвущихся к творцу. Затем, что мука эта стала слишком невмочь. Уже давно несносна ложь любви, что, зиждясь на седой привычке, зовется правом и срамит права. Кто вправе обладать из нас? Как может владеться то, что и само себя лишь на мгновенье ловит и, ликуя, бросает в воздух, точно детский мяч? Как флагману не привязать победы к форштевню судна, если в существе богини есть таинственная легкость и рвет невольно в море, так и мы не властны кликать женщину, коль скоро, не видя нас, она уходит прочь по жерди жизни, чудом невредима; неравно, что самих нас манит зло. Ведь вот он, грех, коль есть какой на свете: не умножать чужой свободы всей своей свободой. Вся любви премудрость — давать друг другу волю. А держать не трудно, и дается без ученья. Ты тут еще? В каком ты месте? Ах, как это все жило в тебе, как много умела ты, когда угасла, вся раскрывшись, как заря. Терпеть — дар женщин. Любить же, значит жить наедине. Порой еще художники провидят: в преображеньи долг и смысл любви. Здесь ты была сильна, и даже слава теперь бессильна это исказить. Ты так ее чуждалась. Ты старалась прожить в тени. Ты вобрала в себя свою красу, как серым утром будней спускают флаг, и только и жила что мыслью о труде, который все же не завершен; увы, — не завершен. Но если ты все тут еще, и где-то в потемках этих место есть, где дух твой зыблется на плоских волнах звука, которые мой голос катит в ночь из комнаты, то слушай: помоги мне. Ты видишь, как, не уследя когда, мы падаем с своих высот во что-то, чего и в мыслях не держали, где запутываемся, как в сновиденьи, и засыпаем вечным сном. Никто не просыпался. С каждым подымавшим кровь сердца своего в надежный труд случалось, что она по перекачке срывалась вниз нестоящей струей. Есть между жизнью и большой работой старинная какая-то вражда. Так вот: найти ее и дать ей имя и помоги мне. Не ходи назад. Будь между мертвых. Мертвые не праздны. И помощь дай, не отвлекаясь; так, как самое далекое порою мне помощь подает. Во мне самом. (Б. Пастернак) вернуться