Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 123

— Панцерн! Панцергренадир! — испуганно бормочет немец и глядит на своих камрадов, словно бы ища у них подтверждения. — Никс эсэсман! Их бин арбайтер!

Ну, сейчас скажет — пролетариат! — жду я. И действительно, немец говорит:

— Пролетариат!

На мои расспросы панцергренадир, то есть танкист, отвечает обстоятельно, хотя и несколько нервозно. Он — механик-водитель танка «тигр», прибыл со своей частью в Россию два месяца назад после формировки и перевооружения на новую технику — до этого служил в той же должности на танке Т-4. В их полку было шестьдесят пять танков, в бой они вступили еще дней десять назад, много машин разбито русской артиллерией. Вчера он слышал, что в полку выведено из строя сорок танков, причем очень много — за последние дни, когда начали наступать русские, и если дело так пойдет дальше, то скоро в полку не останется вообще ни одной машины и тем, кто уцелеет после этой русской кофемолки, придется отправляться обратно в фатерланд для получения новой техники.

Спрашиваю танкиста:

— Как вы оказались в плену?

Панцергренадир обстоятельно рассказывает: сегодня, когда его «тигр» сопровождал пехоту, в лобовую броню ударил снаряд. Хотя их, когда в Вюрцбурге получали новые танки, уверяли, что «тигру» русские пушки не страшны, снаряд пробил броню, танк вспыхнул. Он успел выскочить из машины, когда на нем уже загорелся комбинезон — удалось сбросить. Неподалеку залегло несколько пехотинцев, прижатых огнем русских к земле. Прибился к ним. Рядом оказался какой-то ход сообщения. Они пошли по нему, надеясь выбраться к своим или хотя бы выйти из зоны обстрела. Но неожиданно натолкнулись на русских солдат. Он сразу же поднял руки: больше не хочет испытывать ощущений человека, сгорающего заживо.

Следующий, кого допрашиваю, — совсем молодой, лет девятнадцати, не больше. На лоб свисает желтовато-белесый чуб. Узкое лицо с туго натянутой на скулах кожей, глаза прячутся под настороженно сдвинутыми бровями, губы плотно сжаты, словно он боится, что у него вырвется какое-то слово. Да и весь он какой-то сжатый, словно боится чего-то. Перед началом допроса я, как полагается, предупредил пленных, что им ничего не грозит. Но этот смотрит загнанным зверем.

Чувствую, как и во мне по отношению к этому гитлеровцу поднимается недоброе чувство. Но надо сдерживаться.

Начинаю допрос. Он отвечает четко, но отрывисто, чрезвычайно лаконично, словно боится сказать лишнее: назвал номер полка, батальона, роты, фамилии командиров. Но на все остальные вопросы отвечает одним: «Не знаю!» Свое незнание объясняет тем, что только вчера его, в числе других, на транспортном самолете доставили из Штеттина и сразу же, прямо с аэродрома, их на грузовиках повезли на пополнение штурмовых частей, и в тот же день он шел уже в атакующей цепи вслед за танком.

Но постепенно в ходе допроса этот немец становится несколько словоохотливее. Я узнаю, что на фронте и вообще на военной службе он совсем недавно. От призыва был освобожден из-за болезни желудка и работал в деревне, в хозяйстве отца. Но, как многих, ранее считавшихся негодными к службе, нынче весной его призвали и направили в резервный батальон. Сначала они надеялись, что их, как ограниченно годных, направят во Францию, на охранную службу. Затем, уже совсем недавно, когда стало известно, что американцы и англичане высадились на Сицилию, прошел слух, что пошлют туда. И вот совершенно неожиданно их по воздуху отправили в Россию, хотя только что из сводок, опубликованных в газетах и по радио, стало известно, что русское наступление вблизи Орла и Курска остановлено.

Пленный словно сжимается вновь, когда я спрашиваю его, как он относится к Гитлеру, хочет ли воевать за него.

— Я дал клятву верности фюреру и отечеству, как и каждый солдат, — неожиданно резко бросает он. А на вопрос, добровольно ли сдался в плен, отвечает: — Устав позволяет сдаться, когда исчерпаны все возможности сопротивления врагу.

На мой вопрос, оставался ли у него хотя бы один патрон, когда его брали в плен, молчит, зло сжав губы. «Из молодых, да ранний, — думаю я. — Наверняка «гитлерюгенд», кулацкий сын!» И не могу удержаться, чтобы не задать вдруг пришедший мне в голову вопрос: есть ли в усадьбе его отца восточные рабочие? Вопрос вызывает некоторое замешательство. Но почти мгновенно он справляется с ним, резко, даже с каким-то вызовом отвечает: «Есть!» Ну конечно, сын кулака-бауэра. Вот таких, как его папаша, и прельщает «ландвиртшафтфюрер» перспективами расцвета хозяйств в результате завоевания восточных земель.

Не хочу больше с ним говорить!





Зато мне хочется поподробнее расспросить третьего немца, с сединой на висках и унтер-офицерскими нашивками на погонах. Он ожидает своей очереди спокойно, с видом человека, с которого нечего взять и которому некуда спешить. На его аккуратно застегнутом мундире — несколько наградных значков. Они, мне уже объяснял Миллер, в германской армии в большом ходу: есть знаки за участие в той или иной военной кампании, за участие в двадцати пяти атаках, за взятие тех или иных городов, за ранения. Мое внимание привлекает темного металла, почти черная, медаль на красной ленточке, на которой я различаю цифры «1941». Спрашиваю унтера: что это за медаль?

— Винтершлахт! — охотно поясняет унтер и вдруг, отцепив медаль, протягивает мне: — Битте, сувенир!

Не подумав, беру медаль, но тут же вспыхиваю: еще не хватало, чтобы пленные немцы делали мне подарки на память! Верну сейчас же! Но вижу в глазах унтера что-то, что удерживает меня. Кажется, он убежден, что я приму от него этот «сувенир». Взять или отказаться? У пленных, по инструкции, изымаются только документы, а знаки различия и награды им оставляются. Гляжу на медаль. На ней выбита надпись: «Зимняя кампания на востоке 1941/1942».

— Москау?

— Йа, йа, Москау! — кивает унтер.

Мне еще трудновато построить длинную фразу, но я строю ее в уме и задаю вопрос: разве не хочется ему сохранить память о тяжелых боях под Москвой?

— Найн! — с жаром говорит унтер. Ему вообще хочется как можно скорее забыть эту свинскую войну. «Ну, господин унтер, — стараюсь я сдержать улыбку, — вы тоже, конечно, антифашист и друг Советского Союза — с тех пор как попали в плен?» Кладу медаль на стол:

— Немен зи зайне абцайхнест! Возьмите свое отличие!

Но медаль остается лежать на столе.

Я продолжаю допрос. Унтер отвечает обстоятельно, охотно, но без подобострастия, без угодливости. На этом участке фронта он давно, участвовал еще в зимних боях, с осени сорок первого — его призвали из запаса, когда мобилизационная машина из-за больших потерь на востоке стала загребать резервистов старших возрастов. Вот и ему пришлось расстаться со своей работой настройщика фортепиано в маленьком баварском городке и снова надеть унтер-офицерские погоны, которые он носил когда-то, еще до Гитлера.

Унтер охотно рассказывает не только о своей части, но и о приказах командования, о том, что говорят между собой офицеры, — обо всем этом он осведомлен довольно хорошо: до недавнего времени служил в штабной роте охраны и только несколько дней назад, после больших потерь в боях, его, как и многих других из тыловых подразделений, бросили на пополнение поредевшей пехоты. Но он провоевал всего три дня и сегодня, после неудачной атаки, попал в плен.

Говорит унтер много, я не всегда успеваю понять его, но мне помогает то, что он вставляет в свою речь русские слова, которых, оказывается, усвоил довольно много, особенно, как поделился он, в ту пору, когда их часть долго стояла в каком-то селе близ Воронежа. Там он жил в крестьянском доме и общался с хозяевами. «Интересно, как общался? — думается мне. — Матка — курки, матка — яйки?» — и вспоминаю рассказы Ефросиньи Ивановны из Березовки о ее немецких постояльцах.

Торопиться некуда, пока не наступит полная темнота — только тогда доставят ужин, — пленных все равно отправлять не с кем. Поэтому я не спешу закончить разговор с унтером. Интересуюсь: как он воспринял приказ о наступлении здесь, под Курском? Унтер говорит: он хотел бы чистосердечно признаться — сначала поверил было, что все тяготы восточной войны кончатся в результате немецкой победы здесь. Ведь приказ фюрера звучал так убедительно!