Страница 39 из 49
Краевед сморщился и отвернулся.
— Фасадический портик, — без выражения и энтузиазма поспешно заговорил учитель, словно урок отвечал, — это портик, прикрывающий собой избяную Русь. Всяческое убожество, которого, конечно, вдосталь в любые времена, кто же спорит. Всех на Руси не облагодетельствуешь. Это было принято тогда по всей Руси николаевской поры.
«Хороший ответ, вполне удовлетворительный. Оценка есть, внеисторичности нет. Ох уж эти мне любители внеисторических аналогий, подмигиваний и намеканий, как все же хорошо, ребята, как приятно, что все так явственно и четко, ясно, умно, спокойно и с любовью, главное, ребята, что с любовью, если вы меня слышите, ребята, если с любовью, то и заблуждение и обольщение прельстительно, но простительно, ребята, оно же от любви, ведь заблуждение от любви не принесет вреда, я люблю вас всех, и лиловую эту занавеску, и дерево за окном, и герани на окне, и давайте реабилитируем Слепцова, пусть возродится и живет среди нас по-человечески, возродим общинность и коммуну его имени. А? Давайте дальше!»
— Ну правильно, — с сожалением развел руками краевед, снова оборотясь к нам. — Такое было, вроде потемкинских деревень, один досужий карикатурист придумал этот «фасадический портик», с тех пор и пошло, прилипло, портик да портик; а что плохого в портике? В каком-то смысле это идеал, мечта. Фасад? Да, фасад. Ширма? Да! Только и теперь ведь есть образцовые хозяйства, и все остальные. Давно ли, ничтоже сумняшеся, говорили: «образцово-показательные»? Образец для выставки и серия — разное! А «показательные», это и есть наглая показуха. Что? Нет, я больше не буду выпивать. Стаханову особый молоток отбойный дали, чтобы он им сто норм мог дать, так дайте мне такой молоток, я вам двести накрошу. Бросьте вы оплевывать собственное, родное. Портик… Подумаешь, нашли к чему прицепиться.
— Никто и не оплевывает, — строго сказал я. — Это вам показалось. Зря вы. Забудем это недоразумение и обнимемся в порыве патриотического братства.
— Портик… — токовал и не слышал меня огорченный краевед. — Выдумали, понимаешь, портик…
— Ш-ш-ш! Ахтунг!
Я сделал максимально строгое лицо.
— Внеисторично. Возвращаемся.
«Каждый охотник желает знать, где сидит фазан. Формула радуги, несколько постоянных тускнеют, особенно оранжевое, желтое, каждые охотники и желания, как жалко, что тускнеют, а ну все на круги своя! Не надо расстраиваться, милый, вы ведь просто увлеклись, это кажется вам, что мы против, а мы как раз “за”, тут же все “за”, не огорчайте попусту благостную атмосферу нашего тихого застолья». Этого я не произнес.
— Возвращаемся.
— Тут сейчас одну часовенку отреставрировали, — рассеянно и мило наконец-то снова улыбнулся мне краевед. — Я потом покажу. Хотя эта экспозиция в утвержденную программу не входит. Фасад побелили известкой, решеточки синеньким на окнах покрасили, крышу зелененьким. Но все это, если с улицы смотреть, а я как-то забежал во двор, а задней стены у часовенки почти и нету, как рассыпалась, так и продолжает рассыпаться. Кирпича не хватило, чтобы заделать этот исторический пролом, на погреба растащили кирпичи, насущное дело.
— Во-во, — заерзал студент. — Ведь очень скоро все придется переделывать и перекрашивать, это же дороже получится во сколько раз! Те деньги, что на ремонт уходят, на них можно бы было сразу позолотить все везде.
— Издержки, временное, — пробубнил я.
Ну никак мне тема не нравилась. Радужные блики и отсветы на посуде, руках и лицах, листве, герани и занавеске снова блекли, и требовалось усилие, чтобы узнать их.
— Процитируйте еще что-либо эдакое из тех времен благословенных.
— Отчего же, с превеликим нашим. Вот сведения куда как интересные, даже и загадочные. В «Генеральном соображении по Тверской губернии на 1783 год» в разделе сведений о живописи значится: живописцев в Твери одиннадцать, в Вышнем Волочке — восемь, в Ржеве два, в Кашине один, в Осташкове…
Краевед замолк, как недавно студент, когда подкалывал меня по поводу забыл какого храма, Исаакиевского, что ли? Остальные тоже молчали, блаженно вперясь в меня. Я моргал, ничего не предполагая. Ну сколько? Тверь-то тогда была, поди, раз в десять больше Осташкова. Значит…
— Пять.
— Что-о! Пять?
— Ладно, десять. Штук пятнадцать богомазов.
Учитель медленно разлил сусло по рюмкам, поднял свою. Отдельными степенными кивками пригласил каждого последовать, прежде иных кивнув краеведу. И тот произнес:
— А в Осташкове сорок два живописца.
И вскинул брови, и рот забыл закрыть.
Знакомый душистый ветер, порывистый и вольный, прошелестел листьями и посетил нас, ласково и снисходительно потрепав каждого по волосам. Теплоходный сиплый гудочек весело напомнил о предстоящей дороге и водном просторе, я вздохнул в радостном предвкушении.
— По сведениям абсолютно авторитетного «Генерального соображения», сорок два! Учеников, подмастерьев не учитывали. Сорок два.
Как тут было не почтить такую цифру?
Оказалось, известны целые династии живописцев, кланы осташковских ювелиров, рода резчиков по камню и дереву, общины иконописцев и граверов: Уткины, Верзины, Минины, Потаповы, Волковы, Колокольниковы, Конягины, Шолмотовы, Романовы, больше я не запомнил. Семьи златошвеек. Художники Макарий Минин-Потапов, Иван Максимов и Дмитрий Львов в 1672 году были вызваны для написания гербов и персон в «Титулярник или Описание Великих Князей и Великих Государей Российских для царя Алексея Михайловича». Иконописцы Колокольниковы много работали для нашей северной столицы, а резчики по камню из Осташкова украшали царские дворы в Павловске и Ораниенбауме.
— И вот что писал на этот счет русский знаменитый путешественник Тюменин. «Надо заметить, что в осташах вообще очень замечается какая-то несомненно художественная жилка. В городе, в убранстве его церквей есть особый, своеобразный стиль и характер, присущий только Осташкову».
Что же это они так невразумительно писали в благословенном веке: «особый», «своеобразный», «характер»… а что, собственно особого и характерного?
— … неизбывное, заражающее влечение к светлому, светоносные краски, у нас даже Христос в храмах как бы чуть-чуть улыбается, ну самую малость…
— А Киреевский? — вскинув брови, обратился учитель к краеведу. — Ведь на большинстве, абсолютном большинстве икон все святые сумрачные, а у нас лики с тихой радостью, с умилением.
Краевед:
— Петр Васильевич Киреевский, знаменитейший собиратель блистательных национальных ценностей, записал в нашем Осташкове двадцать семь песен; неизвестных ему доселе и поразивших его воображение языковым богатством, поэтичностью и метафорами, вообще общей образностью, а еще и несколько свадебных обрядов, все в ритмических текстах. У нас даже алкаши стихи пишут, даже бомжи. А вот знаете ли вы, что свадебный обряд это настоящий многочасовой и многоактный спектакль, это народный театр в подлинном смысле; пляски, хороводы, причитания и плачи играют огромную роль для всей ближайшей и будущей жизни молодежи, все заранее отстрадаются в игре и на людях, потом легче жить; если свадьба это очень длинное и очень веселое страдание, где всякий мог выказать свой талант, то и жизнь будет веселей. А что сейчас? Машины в пузырях, не поймешь, зачем к местному Вечному огню ходят, потом стольники на поднос и возлияния до утра и пару дней еще. И все. А здесь? — постучал краевед по столу ладонью, — здесь записал Петр Васильевич обряды, здесь, а не на Печере и Мезени. Друзья, я плачу, и прошу понять вас, что такое есть было подлинное веселье на Руси, друзья, разве не убедительно, мы же все умели, я не понимаю, причем тут Слепцов какой-то, я плачу, простите, это скоро пройдет, бывает со мной, когда о старине, это пройдет, друзья мои, дайте я вас всех расцелую! А Островский? Драматург! Островский. Он любил нас и посещал. Шишкин! Шишкин рисовал тут лучшие свои вещи, видели? Леонтий Филиппович Магницкий написал здесь свою знаменитую арифметику — «Арифметика, сиречь наука числительная», он же в семьсот седьмом году по личному и высочайшему указанию императорскому и заданию императора нашего царя Петра Великого проверял фортификации Твери, неразумно и без радения возведенные неким…