Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 13



«Моралка» и «аморалка»

А моего приятеля Володю Кара-Мурзу в те же годы исключали из комсомола за «аморальное поведение». «Аморалка» состояла в том, что он пел песни Окуджавы.

Через пару лет комсорг, исключавший Володю, прославился тем, что развелся с женой, брат которой был арестован по диссидентским делам. В заявлений о разводе этот прекрасный человек прямо написал, что не хочет жить с родственницей врага народа.

Это у них, стало быть, — «моралка».

Сейчас он полковник ГРУ. Но это так, к слову.

Конспиративное прощание

Моя однокурсница по «Табакерке» Оля Топилина. Она играла Валентину в отрывке по рощинской пьесе, и многие студенты (да, думаю, и педагоги) тихонечко завидовали ее партнеру: она была очень хороша. Сейчас это называется сексапильность, но мы этого слова не знали, а просто обмирали оптом и в розницу.

В восемнадцать лет Оля неожиданно для всех вышла замуж за сына известного диссидента.

Говорят, за любовь надо платить. За любовь с сыном еврейского отказника русская девочка из Реутова, сирота и красавица, заплатила без скидок. В конце семидесятых она получила отказ в прописке на жилплощади законного мужа с исчерпывающей формулировкой: «на основании действующего положения».

Насчет положения советская власть попала в точку: Оля была на девятом месяце, и эта формулировка была предпоследним «прости» от Родины. Последним «прости» была весточка из ОВИРа, ждавшая ее: после возвращения из роддома. ОВИР извещал Олю и ее мужа-диссидента о том, что им разрешено выехать, но сделать это надо немедленно.

«Ложиться надо сейчас…» — помните анекдот про место у Кремлевской стены?

Им дали две недели, и они уехали — с семнадцатидневным ребенком, почти без вещей, без ничего. Все-таки Родина у нас, я вам доложу, не сахар…

На Олькины проводы мы собирались конспиративно, инструктируя друг друга, что идем прощаться с однокурсницей, а про мужа-диссидента типа ничего не знаем. Репетировали допрос…

Многостаночник Табаков

От работы Олег Павлович отказываться не умел никогда, и пересечение графиков остановить его не могло. Табаков играет в Праге, Табаков ставит в Хельсинки, Табаков преподает в Штатах, снимается у Михалкова, ведет студию — и все это одновременно!

В спектакле «Балалайкин и Ко» он играл заглавную роль, но появляться на сцене должен был только во втором акте. А театр «Современник» находился в минуте лихой табаковской езды от Дворца пионеров. Табаков, разумеется, совмещал — и однажды, кажется, досовмещался.

Сидим мы, стало быть, на улице Стопани, Олег Павлович ведет занятие — этюд, разбор… Время от времени, не прерывая процесса, он набирает телефонный номер и тихо говорит в трубку:

— Это Табаков. Какой там текст?

Звонит он на вахту «Современника», а вахтерша повторяет ему то, что слышит из трансляции со сцены.

— Еще этюд, — говорит Табаков.

Потом начинается разбор, а Табаков человек увлекающийся… Короче, в очередной раз Олег Павлович, поинтересовавшись у трубки, какой там текст, услышал нечто такое, отчего, не простившись, пулей вылетел в дверь.

Если я не ошибаюсь, он услышал реплику на свой выход.

Современная идиллия

Постановка по Салтыкову-Щедрину, задуманная театром «Современник» в начале 1970-х, с самого начала была предприятием рискованным: слишком много совпадений с эпохой имперского застоя обнаруживалось у эпохи развитого социализма…

Но Товстоногов был опытный тактик и начал заранее обкладывать острые углы ватой.

Писать инсценировку пригласили Сергея Михалкова. Собственно, никаких литературных усилий от гимнописца не требовалось (инсценировку театр сделал своими силами) — требовалось от Сергея Владимировича дать свое краснознаменное имя в качестве охранного листа, на что лауреат и подписался.

Как оказалось впоследствии, несколько опрометчиво.

На сдачу спектакля он пришел со всеми звездами на пиджаке. Это было частью круговой обороны. Ко встрече с комиссией Товстоногов вообще подготовился основательно. Над зеркалом сцены метровыми буквами было написано: «Без Салтыкова-Щедрина невозможно понять Россию второй половины XIX века. М.Горький».

Чтобы, значит, никаких вопросов к современности.

Но проверяющие были тертыми калачами, и запах свободной мысли чуяли за версту. Вопросы у них возникли, и по ходу спектакля вопросы эти начали помаленьку переходить в ответы, если не в оргвыводы.

Просмотр завершился, в полупустом зале зажгли свет.

— Ну, — после паузы произнес наконец один из экзекуторов, — может быть, автор хочет что-нибудь сказать?



И, за неимением в зале Салтыкова-Щедрина, все повернулись к Михалкову.

Герой Социалистического Труда, неожиданно для себя оказавшийся автором совершенно антисоветского произведения, сидел в полном иконостасе, но по всему выходило, что новых цацек от «Софьи Власьевны» ему может уже не обломиться.

— Сергей Владимирович, — повторило начальство, — какие у вас впечатления от спектакля?

И Михалков сформулировал свои впечатления:

— Д-да-а… — сказал он. — Такой п-пощечины царизм еще не п-получал!

Вставай, проклятьем заклейменный…

В конце спектакля «Большевики», по случаю того, что Ленин еще не умер, Совнарком в полном составе вставал и пел «Интернационал». Вставал и зал. А куда было деваться?

Впрочем, я, молодой дурак, вставал, помню, совершенно искренне.

А отец моего друга, Володи Кара-Мурзы, не встал.

Спустя несколько минут, уже на площади Маяковского, к нему подошли двое и поинтересовались: а чего это он не встал? Кара-Мурза объяснил — и его арестовали.

Вот такая волшебная сила искусства…

Где мак?

В станционном буфете у столика стояла женщина и разглядывала кусочек, оставшийся от съеденной булочки.

— Где же мак-то? — наконец она спросила.

— Чево? — не поняла буфетчица.

— Я говорю: где же мак-то? Я уж почти всю булочку съела, а мака так и нету…

— Не знаю, — отрезала буфетчица. — У меня все булочки с маком!

— Так вот мака-то нету. Я-то ем, ем, все думаю: мак-то будет когда?

— А ты посмотри, может, он в конце там, — обнадежил кто-то из сочувствующих.

— Да чего ж смотреть, уж ничего не осталось! — в сердцах крикнула женщина. — Нету мака-то!

Этот диалог дословно записал отец, при сем присутствовавший. Год на дворе стоял семьдесят девятый. Что мака не будет, было уже, в общем, понятно.

Конец эпохи

В театре «Современник» шел ночной просмотр фильма Анджея Вайды «Человек из мрамора». Зал, привыкший к аншлагам, был забит под завязку. История рабочего парня, обманутого и преданного Компартией, — в центре Москвы, пускай ночью и для актеров, но абсолютно легально! А год был, наверное, восемьдесят третий — во всяком случае до Горбачева, это уж точно.

Советская власть давала трещину, и ничего поделать с этим было уже нельзя.

Как заголялась сталь

В начале восьмидесятых один студент ГИТИСа нанялся ночным сторожем в музей Николая Островского.

Студент был не дурак: работа не бей лежачего (чуть ли не в прямом смысле), зарплата семьдесят целковых, внизу — ресторан ВТО… Но всей этой синекурой не удовлетворившись, студент, как раз на время своих посиделок в ресторане, начал сдавать кровать Николая Островского проституткам с Тверской, по трешке за сеанс.

Ту самую кровать, на которой было написано про жизнь, дающуюся человеку один раз.

Студент хлопотал насчет мелкого приработка, а грандиозная метафора сложилась сама.

Дом

Вышеупомянутый ресторан ВТО был частью родного для нас всех Дома актера. Дом этот сгорел в восемьдесят восьмом году, но и сегодня, за стенами новой галереи и торгового центра, я вижу призраки тех коридоров и гостиных.