Страница 7 из 13
Бриллианты из «Кулька»
Зато, рядом с вышеописанным мастером, преподавала Ираида Александровна Мазур — чудеснейшая дама, получавшее свое образование в Оперной студии МХАТ, непосредственно у Станиславского. Не столько профессии, сколько вкусу и достоинству можно и должно было учиться у Ираиды Александровны. Разве этого мало?
А что касается непрофильных предметов, то время от времени из «Кулька» на нас вываливались настоящие бриллианты. Первым из них (по крайней мере для меня) стала Галина Викторовна Морозова.
Она преподавала сценическое движение и фехтование — единственная женщина-«фехтовальщик» в театральных училищах страны! Ее уроки оставляли послевкусие счастья, и дело было, конечно, не в профессии: присутствие Галины Викторовны заставляло выпрямить спину не только в фехтовальной стойке.
В эту женщину было невозможно не влюбиться.
Галина Викторовна на долгие годы втянула меня в свой предмет, и сегодня я понимаю: меня просто примагнитило. Если бы Морозова преподавала вокал, я бы, наверное, начал петь.
Джульетта Леоновна Чавчанидзе (предмет «Иностранная литература»), Клара Максимовна Ким («эстетика»)… Можно себе представить, в каких Оксфордах они должны были бы преподавать, если бы не «совок»; легко вообразить, какими судьбами оказались они в «Кульке». Полагаю, в более «элитные» советские образовательные учреждения людей с их убеждениями и внутренней свободой просто не пускали на порог.
«Отечеством называют государство, когда надо проливать за него кровь», — посреди афганской войны зачем-то цитировала Дюрренматта нам, будущим советским культпросветработникам, доцент Ким.
Спасибо, Клара Максимовна: я запомнил — и передаю цитату следующим поколениям.
Другие версии
Доцент Гриненко преподавала предмет, который назывался «Научный атеизм». Преподавала она его так.
— Историческим материализмом, — говорила Наталья Викторовна, — доказано, что Бога нет. Но есть другие версии — их мы и будем изучать на нашем предмете.
И подробно рассказывала нам — в конце семидесятых годов, в СССР! — про ветви христианства, иудаизм, буддизм…
Особенно впечатлил меня ее способ принимать экзамены.
— Кто согласен на тройки — давайте зачетки, остальных буду спрашивать.
Несколько зачеток передавалось в руки доцента Гриненко, и счастливые троечники освобождали аудиторию.
— Кто-нибудь претендует на пятёрку? — вкрадчиво интересовалась Наталья Викторовна. Несколько смельчаков подтверждали ее предположения. Гриненко отпускала с богом четверочников, собирала зачетки у оставшихся — и ставила пятерки.
Каждый получал то, на что считал себя вправе претендовать.
Перо к бумаге
Писательство свое я начал, разумеется, с поэзии. То есть я думал, что это поэзия, — на самом деле во мне просто бродили читательские соки. Я переписывал своими словами то Пастернака, то Лермонтова. Глубоко трагический я был поэт во время каникул в Павловске, после девятого класса! Самому жутко нравилось.
Окружающие, с которыми я начал делиться версификацией, оставались глухи к этим вершинам духа, но я был упорен и однажды дошел до редакции журнала «Юность», где по вторникам и пятницам проводил лит-консультации Юрий Ряшенцев.
Предбанник его кабинета по этим дням был заполнен страдальцами. Молодые и не очень молодые люди с тетрадками сидели, дожидаясь своей очереди. Это напоминало диспансеризацию и, в сущности, ею и было.
Юрий Евгеньевич изучал тетрадки, как истории болезни.
Потом начинался разбор. Разбор был захватывающим и очень обидным. Собственное стихотворение, такое тонкое и глубокое, спустя пару минут оказывалось кучкой необязательных слов. Случалось, впрочем, Юрию Евгеньевичу и бить ниже пояса.
— Смотрите, Виктор! Вот вы берете тему ностальгии — и едете на ней до финала без единого поворота. А у Цветаевой на эту же тему — помните? «Тоска по Родине — давно // Разоблаченная морока!»
Я кивал, хотя, разумеется, не помнил.
— Но в конце! — увлекаясь, восторженно говорил Ряшенцев. — «…Но если у дороги куст//Встает, особенно — рябина…» А?
Я был раздавлен. Впрочем, хотел бы я посмотреть на того, кто не будет раздавлен сравнением своих строк с цветаевскими… Я возвращался домой, в тоске осознавая постепенно, что я, наверное, не поэт.
Некоторая злобность, впрочем, помаленьку прорезалась во мне уже тогда — однажды я не утерпел и поинтересовался у Ряшенцева: рассказывает ли он про Цветаеву тем, чьи пыльные вирши публикует журнал «Юность»?
— Ну, вы нахал! — воскликнул Ряшенцев и радостно рассмеялся.
Прошло почти тридцать лет, и я нежно благодарен Юрию Евгеньевичу за масштабную сетку, которую он поставил перед моим задранным носом. Это помогло, хотя, конечно, не сразу…
Мои юношеские стихи так нигде и не опубликовали. Какое счастье!
Галич
Дорога в стройотряд: плацкартное купе, оккупированное молодежью семидесятых, с гитарами в руках и либерализмом в башках. Человек, наверное, двадцать набилось.
А на нижней полке, свернувшись калачиком, спит бабка — полметра той бабки, не больше… Ну и бог с ней. Поехали! Взяли чаю, накатили какой-то спиртной ерунды, расчехлили гитары, и началось вперемешку: Высоцкий да Ким, да какой-то самострок, да Визбор с Окуджавой…
Допелись до Галича. А что нам, молодым-бесстрашным!..
А бабка спит себе — глуховатая, слава богу, да и, мягко говоря, не городская. Спели «Облака», дошли до «Памятников». Пока допели, поезд как раз притормозил и остановился.
— И будут бить барабаны! Тра-та-та-та!
Бабка зашевелилась, приподнялась, мутно поглядела вокруг и сказала:
— А-а… Галич… И снова легла.
Тут нам, молодым-бесстрашным, резко похужело. Бабка-то бабка, а в каком чине? Нехорошая настала тишина, подловатая… В этой тишине поезд, лязгнув сочленениями, дернулся, и мимо окна проплыло название станции.
Станция называлась Галич.
Визбор
Я учился курсе, наверное, на третьем, когда мой приятель с кино-фото-отделения позвал меня в гости к Визбору.
Это было чистое нахальство: мало того, что приятель сам напросился к классику на интервью для какого-то малолитражного журнала, так еще и взял с собой меня — Визбора, полагаю, даже не спросивши.
Мы приперлись вдвоем в чужую квартиру на Садовом кольце и несколько часов торчали на кухне у Юрия Иосифовича, испытывая его гостеприимство, которое мне нынешнему кажется несколько запредельным. Я бы выгнал таких нахалов взашей очень быстро.
Ничего этого тогда, разумеется, мне в голову не пришло. Я был переполнен своей жизнью — студией, спектаклями, стихами — и не очень понимал, у кого на кухне сижу. Та самая масштабная сетка не устоялась, и, кажется, я больше трендел сам, чем слушал.
Кто бы дал мне сейчас поговорить пару часиков с Юрием Иосифовичем… Я бы, пожалуй, больше молчал.
Маугли и стая
В сентябре 1976 года студия Табакова стала курсом ГИТИСа. К девяти школьникам московского набора, уцелевшим после табаковских экзекуций, добавились качаловы иногородние. Сегодня иных уж нет, а те далече; ни режиссером, ни артистом я не стал, но попадание в «Табакерку» до сих пор считаю одним из главных везений своей жизни.
Точнее сказать: я считаю это главным везением — после самого главного: того, что я родился у собственных родителей, а не по соседству.
Тренеры учат прыгунов в высоту целиться выше планки: гравитация сделает свое черное дело сама. В шестнадцать-семнадцать лет мы знали, что должны быть лучшими. Мы были влюблены друг в друга и в наш будущий театр, на студийных собраниях кипели шекспировские страсти: смертей не зафиксировано, но обморок от переизбытка эмоций имел место.
Планка была поставлена на мировой рекорд. А уж кто, как и докуда долетел — распорядилась судьба.