Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 51

– Какие карты?

– Как дойти до живой воды, до молодильных яблок… Барин-то черепки все собирал… Все расспрашивал у индейцев.

Я догоню

И вдруг старик стал бредить:

– Джунгли… погоди, погоди, Федор Федорович… Потонем мы с тобой… ты беги… Беги… Не оглядывайся… Я догоню…

Он застонал и открыл глаза.

– Сами снимите мешочек. Спрячьте. Сберегите его… Передайте.

Губы его тихо шевелились, но слов уже нельзя было понять.

Дело не в сказке, а в намеке

На старом погосте в январский яркий солнечный день вся деревня хоронила незнакомого старого прохожего.

После похорон я задержался здесь еще на сутки. Возчики собирались в дорогу. В избу беспрестанно заходил народ. Каждый приходивший спрашивал меня, кто был этот прохожий, откуда и не дал ли какого наказа напоследок.

Я терпеливо вкратце повторял одно и то же: имени не сказал, сам издалека, из чужих стран, и что искал он, как в сказке, то ли живую воду, то ли что другое…

– Сказка – она и есть сказка, – недоверчиво сказал один возчик.

– Как бы не так, – возразил другой. – Да вот из нашей деревни люди уходили по сказке, шли по белу свету, искали белые реки…

– Так ведь не нашли!

– Одни не нашли, другие найдут! Нет, прохожий дело понимал…

– Так ведь нет чудес на земле, – утверждал я.

– Ну, живая вода есть на свете… Бьют где-то ее ключи… Есть она, эта вода…

– Сказки! Сказки! – говорил я и тут же ловил себя на том, что в глубине души я по-детски верю и в живую воду, и в молодильные яблоки.

А сам, держа в руках кожаный мешочек с какой-то неведомой картой, думал: сказка – сказкой, но дело не в ней, а в намеке, который неутомимо живет в каждой сказке. Так, может быть, и в этой карте таится еще неведомый людям намек?

Карта и записная книжка

Итак, остался у меня плоский небольшой потертый замшевый мешочек, потемневший и залоснившийся. Никанор носил его под рубашкой на прочном кожаном шнурке. В мешочке оказалась записная книжка, завернутая в кусок брезента, и карта.

Я осторожно расправил слежавшиеся листы книжки. Записи были сделаны черным мягким карандашом и хорошо сохранились.

На первой странице была только одна запись:

«Нашедший сию памятную книжку благоволит вернуть ее по принадлежности ее владельцу, Федору Федоровичу Сумбатову из России, проживающему в городе Москве» (дальше следовал адрес, который я, по вполне понятным причинам, здесь не пишу).

Не стану пересказывать чужие записи. Скажу только: я был взволнован всем, что узнал из этой записной книжки, Я понял – Сумбатов захвачен той же идеей, что и Веригин. Но к ее осуществлению идет с другого конца.

А теперь последние материалы – два доноса, написаны рукою Зимовейкина. Вот они:

«Ваше Превосходительство!

А злодей-то уж в Москве! Мне на подмогу отрядите людей, чтоб задержать лиходея. Ходит он в два места: на Плющиху, в дом Сумбатова, что вернулся из дальних краев, и на мой Малый Кисельный переулок, где Порошины пребывают. Где-нибудь да возьмем его. Может, на бульваре, у Рождественского монастыря по выходе с Кисельного переулка, или еще где. А из повествования к Наташке вижу, что собирается этот беглый из Москвы скрыться. Пусть собирается, а я уж не упущу сию птицу, этого Веригина.

Вашего Превосходительства покорный слуга

Терентий Зимовейкин».

«Ваше Превосходительство!

Не забудьте меня в своих милостях. Ведь с божьей помощью и моим старанием на Рождественском бульваре «под вечер осени ненастный» схватили мы Веригина. Теперь-то он уж кару получит такую, что ни в сказке сказать, ни пером написать. Уповая, что снизойдет Ваша милость и на меня, грешного, верный слуга Вашего Превосходительства

Зимовейкин Терентий».

ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ С СОБОЙ?

Соскочили все гайки, развинтились все винты. Была машина, и нет ее: развалилась. Я бессильно уронил руки: нить удивительного поиска оборвалась.



Вот он, предо мной, этот листок. Последний из спасенных Таней Бобылевой.

Искатель тысячелетней жизни, сопровождаемый жандармами в ссылку, уцелел под снегом Сибири в дикую пургу, не сдался смерти, уже был на пути к спасению и не ведал, что в Москве его ждет западня.

Но куда мне девать себя? За что теперь приняться? Незаметно для себя я стал участником необычайного поиска. И вдруг вижу – все оборвалось… и мой душевный порыв иссякает. Так река в пустыне течет и исчезает, уходит в песок.

Я подошел к окну.

С бассейна звучат разрозненные восклицания, и какие-то мелодии оттуда долетают словно из густого тумана. Зато слышнее, как говорит старая Москва-река с молодым бассейном.

«Какая искусственная, зеленоватая вода в тебе, бассейн», – говорит Москва-река.

«А в тебе, Москва-река, совсем уж потемнела вода»…

«От заботы! От заботы!» – шепчет Москва-река и плывет, плывет меж каменных берегов.

Как беспокойно застучали большие часы на шкафу в ответ на ночной» гудок! Одно беспокойство цепляется за другое. Совсем как колесики в этих часах.

Кто-то лизнул руку. О, это ты, мой старый пес! Зовут тебя Найт. Но ты отзываешься и на кличку «Ночь», «Ночка». Твоя морда легла ко мне на колени. В глазах твоих сострадание, озабоченность.

«Ты словно застыл. Смотри, как бы не оледенела твоя душа», – ты это хочешь сказать мне, пес?

Ты подпрыгнул, ты вскочил, ты встряхнулся, ты носишься вокруг стола, лаешь, приседаешь и снова кидаешься ко мне! Какой вопросительный взгляд у тебя!

Догадался! Догадался: встряхнуться мне надо!

Что ж, давай отодвинем это дело. Но как забыть тебя, неведомый искатель?

И старый пес участливо стучит хвостом по полу. Сухой стук. Но за ним я слышу:

«Конечно! Конечно! Да! Надо отодвинуть от себя это грустное дело… Встряхнуться! Ведь ничего не поделаешь».

И на этот стук я откликаюсь – поднимаюсь с кресла:

– Гулять! Пойдем гулять, Найт, по вечерней Волхонке.

В ответ лай отчаянной радости! И пес приносит свой поводок.

У двери толпятся, мешая друг другу, кот Топ в черном бархатном кафтане и еж Чок в своем игольчатом фраке.

«А мы? А мы? Не возьмут ли и нас гулять?»

Найт уже летит вниз по ступеням.

А где ключи? Здесь.

Дверь захлопнулась.

Тихо в переулке.

Высоко подняли свои лебединые шеи овальные фонари. Сосредоточенно встречает меня моя Волхонка.

На ночном летнем ветру шумит густая рощица тополей. Но на Волхонке она плотно заслонила здание, где в последний раз, покидая Москву, побывал Пушкин. Тогда здесь была первая московская гимназия. В этой рощице не горят фонари. О чем она теперь так задумчиво шумит?

Я снял поводок с собаки.

Обрадованный пес взбежал на пригорок, поросший густой травой. Он лает, бросается в траву, катается, вскакивает, встряхивается совсем так, как в Алуште, когда, поплавав, весь мокрый, он весело выскакивал из моря на песчаный берег. Летели брызги во все стороны. И сейчас он смотрит бодро и уверенно. Точно ночная свежесть смыла сосредоточенно-горестное выражение, с которым он глядел на меня в доме, постукивая о пол хвостом.

Мимо беззастенчивых огней бензоколонки Найт пробегает с пренебрежением: зачем она здесь? И вдруг остановился: удивленный, отрывистый лай!

Ах, вот в чем дело! Действительно смешно: деревья надели белые брюки. Конечно! Ты прав, мой пес. В темноте зеленые кроны деревьев совсем черные, а стволы, покрытые известкой, резко выделяются белизной. Белые летние брюки у деревьев. Конечно, есть чему удивиться, мой старый пес!

Ветер затих.

Редкие троллейбусы идут почти без пассажиров. Но водители, словно упражняясь, привычно называют остановку. Троллейбус уходит дальше. На цветах, на травах, на листьях деревьев возле музея лежит роса. Ни ветерка. Ни шелеста.

А как резко и гулко некогда звучали здесь, на Волхонке, голоса опричников Ивана Грозного! В такую ночь из конюшен выводили они своих коней, седлали их, с гиканьем и свистом носились по притихшему от страха городу.