Страница 81 из 85
«Когда несколько дней подряд у него держится нормальная температура, мозг его начинает работать с ужасающей ясностью.
Сегодня он странно поглядел на меня и сказал: «Временами, вот сейчас, например, я словно раздваиваюсь, причем одна часть моего существа судит того, кем я стал сейчас, так, как я делал это пятнадцать лет назад… И тогда я спрашиваю себя, не был ли я от века осужден на порабощение?»
Говоря это, он указал на стоящую на камине гипсовую статуэтку Микеланджело. «Посмотрите на него! Он не в силах высвободить рук!.. Может быть, и мои усилия в течение многих лет были лишь видимостью освобождения…»
«Сегодня утром он сказал:
«Я устал оттого, что наука все отрицает! Делает она это не более убедительно, чем те, кто утверждает. Но ваш религиозный догматизм претит мне не меньше. Я знаю, чего он стоит: я довольно долго находился под его властью!»
«Я застал его в постели, в полном унынии.
На кровати у него лежал только что полученный номер «Сеятеля». Он раскрыл журнал. На последней странице в отделе хроники была помещена заметка под заголовком «Вновь обращенный» и несколько язвительных строк по его адресу. Он пожал плечами, но я почувствовал, как глубоко он уязвлен.
Однако говорить об этом он не стал… Мы беседовали обо всем понемногу.
Когда я уже собрался уходить, он посмотрел на меня и, помолчав, сказал: «Я, в сущности, мистик… И все же я ни во что не верю…»
Я ответил ему: «Вы ни во что не верите? Люди всегда во что-нибудь верят. Каждый таит в глубине души своего бога, к которому он постоянно с благоговением прибегает, в руки которого отдает себя».
Но он мрачно покачал головой: «Нет, говорю вам, я ни во что не верю… Я брожу в потемках, мне хотелось бы…» Он понизил голос, но мне показалось, будто я расслышал: «…душевного покоя… перед смертью».
«Мне удалось вернуться к этой теме. Мы снова заговорили о доказательствах существования бога.
Он сказал мне: «Ваши доказательства ничего не доказывают, разве только то, что вы, Левис, веруете в бога… Ни о чем другом они не свидетельствуют. Разве были бы среди людей атеисты, если бы подобные доказательства чего-нибудь стоили?»
Я возразил: «Но ведь настоящих атеистов не существует! Вы сами никогда не переставали быть верующим! Ваша вера в прогресс, в будущее науки, даже ваша вера в торжество атеизма – все это своего рода религия.
Вы верите, что природе свойственна какая-то цель, вы верите в извечный порядок ее законов; этот-то порядок и создал человеческое сознание, ваше сознание, и тем самым внес во вселенную идею справедливости: порядок этот и есть бог!»
Он размышлял несколько мгновений, а потом сказал: «Согласен. Но только это – бог неопределенный. У вас же бог определенный. Вот тут-то и начинаются суеверия».
Что мог я ему ответить?»
«Всякий раз, когда я ухожу от него, я упрекаю себя в том, что не сумел почерпнуть в своей пошатнувшейся вере нужный тон, нужные доводы. И всякий раз, когда я вновь вижу его, я бываю поражен тем, какое неожиданное впечатление производят на него мои равнодушные слова.
Не то чтобы он был убежден моими доказательствами. Но они служат каким-то ответом на встающие перед ним трудные вопросы. Я заметил, что хуже всего молчать; всем его нападкам надо противопоставлять какие-нибудь возражения, пусть даже шаткие. Он больше всего нуждается в решении вопроса – простом, определенном, а главное, категорическом.
Сейчас, лучше чем когда-либо, я понял, что вера – это не только акт ума, не только система убеждений, но еще и состояние души, акт воли, стремление довериться и подчиниться».
«Евангелие приобретает большое значение в его духовной жизни. Он часто приводит оттуда выдержки. У него появилась привычка ежедневно прибегать к евангелию, как к единственному источнику поэзии, дающему ему удовлетворение.
Вообще же он читает мало, и с каждым днем все меньше и меньше. Когда я прихожу, он обычно сидит один в своем кабинете, придвинув кресло к камину; на коленях у него – неразвернутая газета».
«До сих пор я приводил ему, главным образом, доводы нравственного характера, по которым следует веровать: потребность в утешении; необходимость конечной справедливости, возмещения за страдания; желание чем-то руководствоваться в жизни.
Он необыкновенно чувствителен к красоте христианской жизни; я и привожу ему все больше примеров такой жизни. Тогда он смотрит на меня с выражением зависти своими стеклянными глазами. На днях он сказал мне: «Одной этой красоты было бы достаточно для оправдания веры, если бы плод сам по себе мог оправдывать дерево… Впрочем, быть может, это доказуемо?…»
Сегодня наша беседа была особенно оживленной. Сейчас, с наступлением первых теплых дней, когда он может выходить на воздух, он чувствует себя бодрее. Мы гуляли с ним на солнце и разговаривали. Он просил меня уточнить некоторые догматы и был, видимо, поражен, узнав, что различные элементы, из которых состоит богословие, весьма неравноценны, что не следует смешивать основные, сравнительно немногочисленные догматы религии с теми предписаниями, которые обычно принимаются на веру; что, собственно говоря, существует много вопросов (например, эффективность индульгенций), по которым католики имеют право придерживаться совершенно различных точек зрения. Я сказал ему даже, что положения христианской религии о чистилище и аде значительно менее категоричны, чем это обычно полагают, и что даже самые ортодоксальные католики могут широко их толковать.
Чувствуя, как успокоительно действуют на него мои слова, я, незаметно для самого себя, быть может, несколько увлекся. (Впрочем, мне кажется, я не выходил за рамки того, что допускается современными апологетами религии.)»
«Я ушел от него сегодня с тяжелым сердцем. Он пробудил во мне невыразимую жалость.
Он лежал в постели, обессиленный поднявшейся у него ночью температурой. Из-за дождливой, гнилой погоды, стоящей вот уже целую неделю, у него появился пугающий его слабый кашель.
Госпожа Баруа сказала мне, что у врача это не вызывает особой тревоги и он надеется, что за лето кашель пройдет. Но на изможденное лицо Баруа трудно было смотреть. Он сказал мне с дрожью: «Ах, сегодня ночью мне показалось, будто я умираю»; потом, с тоской в голосе признался: «Я боюсь смерти…»
Никогда еще он прямо не касался этой темы.
Я смотрел на него, чувствуя, как мне передается его ужас, и стараясь не показывать этого. Я стоял возле его кровати. Он держал мои пальцы в своей руке.
«Впервые я почувствовал этот страх здесь же, во дворе… у гроба бабушки, – продолжал он. – Мне было тогда одиннадцать или двенадцать лет, перед тем я сильно болел. Я стоял перед катафалком, смотрел на цветы, на свечи и вдруг сказал себе: «А что, если ее совсем, совсем, совсем нет?…»
Он добавил каким-то странным голосом: «Что такое смерть? Распад существа, которое и есть «я», существа, которое мое сознание объединяет в единое целое… Но тогда, значит, исчезновение сознания, души?…»
Говоря это, он смотрел на меня. Я чувствовал, что он дошел до такой степени душевной слабости, когда человек в силах выносить лишь утешительные гипотезы.
Никогда прежде я не ощущал с такой остротой могущественную силу священнического сана, которым я, недостойный, облечен… «Да если бы я не был абсолютно уверен в том, что нас ждет загробная жизнь, – вскричал я страстно, – то, как бы я ни старался забыться, мысль о смерти парализовала бы все мои силы! Но вера в бессмертие – составная часть моего сознания, и все, что пытаются ей противопоставить, – лишь возражения, которые легко опровергнуть!»
Не выпуская моей руки, он слушал меня в такой тревоге, что на него больно было смотреть. Я продолжал: «Что такое мое сознание? Неужели просто деятельность нервной системы, мозга? Мозг, нервы, жизнь, смерть, – но разве вы не видите, что все эти слова заключают в себе одну и ту же тайну? Это лишь ярлыки, а вовсе не объяснения!
Я ощущаю в себе нечто божественное, какое-то чувство совершенства, то, что не может быть всего лишь результатом деятельности моего несовершенного и тленного мозга. Я ощущаю в себе наличие идеальной жизни, которая не может зародиться ни в одной части моего тела. Я ощущаю в себе наличие двух видов совершенно различных связей с внешним миром: связи с миром материальным, осуществляемые через посредство моих органов, и связи с духовным миром. Смерть, приводящая к распаду материальных элементов, полностью уничтожает первую категорию связей; но она не уничтожает второй. И вот на этом-то я и основываю свою веру в то, что мое духовное «я» будет продолжать жить».
И тогда он сказал, медленно подбирая слова, устремив на меня взгляд, моливший о решительном ответе: «Но… ведь сознание существует лишь при этой двойной форме связей… Что это за сознание, которое более не имеет связей с материальным миром?»
Я пробормотал: «Обладать отчетливым представлением о будущей жизни не так уж важно; главное – быть уверенным, что она существует!»
Он отпустил мою руку.
Я понял, что мой ответ его глубоко разочаровал. Жалость заставила меня сделать еще одно, последнее усилие.
Я наклонился к нему и, отвечая скорее на его мысли, чем на слова, проговорил: «Вы жаждете уверенности. Но коль скоро слабость нашего интеллекта не позволяет вам обрести непреложную истину, почему бы вам не попросить ее у бога?»
Он сделал жест, выражавший отчаяние.
Я продолжал: «От меня, священника, вы можете услышать только рассуждения. А бог может осенить вас благодатью!..» Потом, стараясь сказать это как можно авторитетнее и убедительнее, я добавил: «Надейтесь, надейтесь… Не противьтесь вере… Откройте свое сердце, не сжимайте его, дайте проникнуть туда бесконечной любви утешителя…»
И, взяв со стола евангелие, я нашел то место из апостола Марка, где говорится: «Царствие божие подобно тому, как если человек бросит семя в землю, и спит, и встает ночью и днем, и как семя всходит и растет, не знает он».
По мере того как я говорил, напряжение на лице его слабело и написанная на нем тревога исчезала. Он запрокинул голову и заплакал.
Я не мог отвести взгляд от его лица. Так вот к чему привели порывы такой жизни! Ему изменило изнуренное тело: на полпути оно отказалось служить… Ему изменила мысль, которая несла его на своих крыльях к недостижимой цели… Да, измена, полная измена!»