Страница 30 из 34
— Это типа вернуться? Ты шутишь? Так же ведь не бывает. Да и не нужно это, возвращаться. Ну, у тебя… ну, у тебя сейчас уже другое просто… — Иван и в самом деле не понимал, не мог: зачем? Зачем он, дядька, возвращается с таким бессмысленно сознательным упорством к тому, что теперь происходит не с ним — с другими, молодыми новыми людьми? Зачем ему все время петь вот этот гимн неумолимой тяге женского к мужскому?
— Сейчас у меня то, — отрезал Эдисон, — что разные придурки называют затянувшимся кризисом среднего возраста. Он у меня начался где-то в двадцать пять и, видно, не закончится, пока я не подохну. Давно уже пожухли, облетели те ослепительно-зеленые листочки, не будет больше радости и страха нечаянного первого прикосновения к женской коже, — опять его вдруг понесло, — не будет больше этой стыдной, клейкой радости.
— Ну и чего? Ты, вообще-то, вроде как женат. — Иван хотел сказать, что после молодости, поры довольно бестолковой, уже другое что-то, наверное, должно давать мужчине смысл и настоящую живую полноту: семья там, дети, та неразрывно прочная привязанность, которая после и выше любви, которая мудрее и старше, чем любовь, чем уж тем более плотская вот эта, с кипением и шкворчанием тестостерона, тяга… ну так, по крайней мере, дед писал, которого Иван считал непогрешимым и всеведущим: что вслед за гормональными пожарами, что вслед за зряшной гонкой за личным удовольствием приходит время крепко полюбить другого и самому, самостоятельно, вне этой крепости, уже и не существовать.
— Ну да, ну да, — сказал Камлаев неопределенно.
— У меня, между прочим, — сознался Иван, — кое-какие планы были на тетю Нину в детстве, я серьезно. Жениться на ней думал, когда вырасту. Ну, типа уведу ее у мужа и того… Я как бы знал, что она будет такой же красивой и молодой, когда я стану взрослым. Но только ты меня опередил, такие вот дела.
— Я думаю, наш нынешний сосед по этажу, мальчонка лет одиннадцати, на тетю Нину строит ровно те же планы, что и ты. Ну так чего, Иван, раз тети Нины не видать как собственных ушей, раз я разрушил твое счастье семь лет тому назад, тогда ты, может быть, переведешь свой милостивый взгляд вот на кого-нибудь из этих дщерей человеческих? Вообще, тебе давно бы было пора определиться. Что скажешь, друг? Не екнуло? К примеру, как тебе вон те две черные нефертити? По-моему, козырные чмары? Кобылий размах при ходьбе, глаза едва не заползают подведенными углами на виски, распахнуты ресницы честно объявленной цены — обед в «Солянке» и машинка вроде Subaru WRX… ну как, берем, потянем? А та вон, рыженькая, чем не хороша, спина у которой в веснушках? Какой-то прямо Смольный институт, лишь ленты в волосах и шляпки не хватает. Как, не поежилось? Болезненное сжатие в груди, знакомый холодок под ложечкой?.. Так, стоп, внимание, по-моему, вот они. Вон там у барной стойки, посмотри.
С занывшим сердцем Иван скосил глаза на золотисто освещенный барный пароход, уставленный бутылками, увешанный рядами перевернутых коктейльных рюмок: народу перед стойкой и дальше, в узеньком проходе, толклось десятка три: нарядные напудренные девушки с пятнистым выводком, кричащим зоопарком сумок, туфель и сандалий, и вид у всех был сумрачно-пришибленный, обиженно-сердитый или по крайней мере удрученный — не поспели к самозахвату столиков… Иван оглох, если, конечно, можно так сказать, если возможно воспринимать лицо и контуры как музыку; Иван вот этих двух мгновенно отличил от остальных, не осознав, которая из двух ему отбила перепонки своими гибкой хлесткостью и профилем. Как будто в самом деле обе.
— Ну, что ты можешь мне о них сказать? — пропел Камлаев искусителем.
— Красивые. — Ивану стало стыдно: застрял, застыл в прозрачном студне перевода — чудес двух лиц, двух абрисов на русский.
— Отлично! — кивнул Камлаев с одобрительной издевкой. — Бинго! — почти что заорал, так что вокруг все повернули головы. — Красивые! — бесстыже двоеперстием с самокруткой ткнул в тех девушек, которые тотчас метнули в Эдисона по паре гневных молний, но тот был несгораемый — им помахал приветственно рукой. — Ну вот и все, чувак, — контакт, по сути, установлен, теперь мы все время будем видеть друг друга. Но только объясни мне, что это такое?
— Что?
— Вот эта твоя бездна наблюдательности, брат? «Красивые» — и все? Спасибо, сам я что-то не заметил. Ты видишь на мне черные очки и полосатый щуп в моих руках? Тогда какого хрена, Ваня? Нет, ты скажи мне, что ты видишь? Что ты можешь мне о них рассказать? Ты должен читать любую из них, как открытую книгу. Ты должен знать заранее, чем она питается. Ты должен ей сказать об этом, ты должен ей сказать: послушай, детка, по-моему, с заколотыми на затылке волосами тебе гораздо лучше, чем с распущенными, да. Вот что она оценит — твою внимательность и чуткость, твою способность посмотреть на женщину ее же взглядом, ее же собственным придирчивым, непримиримым взглядом, которым она смотрит в зеркало. А не жевать вот эту кашу «чемнтызынымаеэшся». Ну, чувачок, давай-ка напрягись, еще одна попытка. Наведи окуляры на резкость. Смотри на щиколотки, икры, на мышечный рельеф, на постановку ног, посадку головы. Ведь это же так просто, само тело расскажет тебе обо всем.
Иван, превозмогая отчаянный зуд в переносице, усилился по-эдисоновски незряче, не мигая, с давлением нескромного вопроса, с медлительной, хищной беззастенчивостью посмотреть на девушек у стойки; кровь загудела у него в ушах, противясь ясному намерению, поставленной задаче привязаться к частностям, ощупать, обшмонать: да, в каждой линии, в летучести движений, в изгибе позвоночника, в литье тревожно-тонких сильных ног действительно была особая отточенность и строгость; о чем-то говорили обводы удлиненных узких бедер, изящество запястий, щиколоток — не только выделанность, нет, не только дивная игра природы, которая решила вырезать обоих пропорционально, придав телам при этом совершенство тени, но будто еще выучка и школа… Иван еще немного посмотрел, как лепятся под юбками округлости опорных, как выгибается ступня, как безусильно привстает одна, темноволосая, с бесстыдными лукавыми глазами, на носок, готовая крутнуться, будто ввинчиваясь в пол… и выдал, наконец, неотразимо-верную догадку:
— Так это… они вроде как танцовщицы. Наверное, даже и балетные.
— Отлично, парень, ты не безнадежен. Поздравляю, ты сделал важный эволюционный шаг, можно сказать, скачок в своем замедленном развитии. Не стриптизерши, не модели, а с малых лет тянули ногу у балетного станка. Теперь ты знаешь, что им вмазать промеж глаз, ты распорол их вдоль, до паха и можешь зацепить теперь за жабры. Теперь иди и пригласи их за наш столик. Сейчас, сейчас, Иван, или они уйдут, они и так торчат там битый час, так что в твоем распоряжении минута. Все, у тебя экзамен, парень, «или-или», крещение боем, понял? Иди зови или упустишь этих девок навсегда.
— Да ну… да как я позову? — Иван налился знакомой отупляющей немощью.
— Сними штаны и покрути над головой. Они нас поедом едят, по-моему, ты им понравился.
— Что я скажу?
— «Подайте Христа ради». Ты идиот, скажи? Сегодня вечер пятницы, они пришли сюда как следует убраться своим излюбленным лонг-дринком, поговорить друг с дружкой о модах, о фасонах, о мальчиках, подружках, о том, как вырваться в солистки из кордебалета. Им нравится вот это место, да, но тут все занято… поэтому подходишь, говоришь: послушайте, мы с дядькой уже уходим, переходите потихоньку за наш столик, он будет ваш, мы свалим, вы останетесь, и все.
— И мы типа не свалим?
— Да, именно, Иван, мы типа все останемся. Ты просто хочешь им помочь, оказать небольшую услугу, которая их ни к чему не обязывает… Твою мамашу за ногу! Ну, все, они уходят, ты их упустил, поздравляю. Э! Э! — Он заорал: — Лопаткина! Надежда русского балета! Сильфида! Айседора! Будь так добра, минутку подожди! Иди, иди сюда. — Камлаев со своей всегдашне-непроницаемой мордой, с насмешливым и безнадежным взглядом, одновременно плутовским и безразличным, нетерпеливым дирижерским жестом подзывал к себе одну, ту, что обернулась на окрик… в Иване все оборвалось: кудрявая, с отливом в рыжину, блондинка с рельефными чертами африкански-свирепого лица уже шла к ним, возвысилась, предстала, опалила, выдерживая взгляд, играя в «кто первым отведет», смотрела испытующе и как бы сострадательно, кривя немного рот от жалости к вот этому полуседому наглому сатиру; вторая — тонкая, темноволосая, с турчанским носиком, с персидскими большущими глазами — мгновенно тоже замерла на полдороге, с кошачьей жадностью выглядывая из-за плеча товарки и почему-то останавливаясь дольше на Иване с какой-то веселой озадаченностью, с какой-то жестокой любопытной жалостью.