Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 34

— Забавно, — сказал Иван, — и мы с тобой, выходит, точно так же? Ну, тоже по контрасту. Один неотразимый мачо, который фонтанирует остротами, второй — зашуганный урод.

— Ты погляди, какая самокритика прорезалась. Послушай, у тебя в сравнении со мной есть одно неоспоримое преимущество — ты молод. Ты чистая доска, ты мягкий воск, ты — мальчик, потерявший маму, прелестное дите, которые нуждается в любви и ласке. Твои доверчиво раскрытые пугливые глаза в соединении с крепкими мальчишескими бицепсами — отличнейший манок. Материнское чувство — великая вещь, порой оно просыпается даже в самовлюбленных юных заманушках, которые традиционно ищут самца-завоевателя.

— При чем тут материнство? Бред какой.

— Ты, может быть, не знаешь, но у женщин порой умиление предшествует влечению. Ты пробуждаешь в них извечную потребность — тебя собой согреть и накормить.

— Это чего, из жалости?

— Послушай, парень, если бы я хотел сказать «из жалости», то я бы так, наверное, и сказал. Здесь есть, конечно, элемент и жалости, и любопытства. Что в этом такого? В конце концов, скажи мне, что твою маму привлекло в твоем отце? Олег был не болванкой, отлитой по модели Аполлона. И я был в твоем возрасте… можно сказать, и жалким. Короче, будь готов: сейчас тобой будут интересоваться все — назойливые педики, сорокалетние старушки, которые до смерти сражаются с морщинами, чтоб раз в полгода перепихнуться с симпатичным малолеткой…

— А кто-то будет из людей? — спросил Иван, вскипев.

— Ну а старушки что, не люди? Они тебе такое могут показать, что никакая малолетка не исполнит. Я на твоем бы месте не сбрасывал сорокалетних со счетов. Чувак, в них сексуальность дремлет и копится под спудом, весь мир им говорит, что лучшие деньки прошли, что сыновья у них уже на выданье, что им не о любви — о вечном время думать… они берут себя в узду, в намордник, мечутся на привязи, стыдятся проявлять в открытую свой интерес к тебе, но если ты рискнешь, затронешь в ней вот эту вечно чуткую струну, она тебе ответит таким пожаром женского начала, что ты утонешь просто в этой лаве, ты в эпицентр землетрясения угодишь за то, что ты ее встряхнул и разбудил в ней женщину… пойми, что малолетки не дорожат ни мужиком, ни близостью, им важно накормить себя и чтобы все за них сражались, завоевывали… они не знают ни потерь, ни одиночества, ни приводящего в отчаяние дыхания старости, а вот бальзаковские тети, у них все в точности наоборот.

— Я извращениями не занимаюсь. — Иван порой дядьку своего не узнавал: был у него заскок какой-то, жестокая способность называть все вещи своими именами и не бояться вскрытых человечьих полостей… плюс эта вот помешанность на людоедском гнете времени…

— Ну, ладно, хрен с тобой. Иди за мной, Иван-царевич, я буду твоим Серым Волком. Я полагаю, тут у нас квакушек — целое болото. — Камлаев потянул Ивана вниз по лестнице и дернул дверь подвального кафе: полуподвал облапил сводчатыми стенами Поганкиных палат, белеными и густо закопченными; народу был биток, накурено, что хоть топор повесь на сизые незыблемые ветви дыма; десятки разномастных девушек, которые красиво держали сигареты на отлет, и молодых людей по преимуществу богемного обличья немедля обратили внимательно-учтиво-презрительные взгляды на вошедших — отбраковать чужих и опознать своих, с которыми ты составляешь будто единую молекулу… и все как будто присмирели, напряглись и в то же время будто самим себе кивнули удовлетворенно, Камлаева узнав и восприняв его явление, похоже, как дополнительное подтверждение того, что ходишь в правильное место и что вот эти, чьи большие негативы развешены по стенам, — ив самом деле завсегдатаи вот в этом заведении.

Салатово-лимонный фотопортрет Камлаева соседствовал с кислотными физиономиями Ивану неизвестных дремучих бунтарей, предпочитающих верлибры, завывания кикиморой, свободный джаз, играемый на мусорном ведре. Живой, объемный, в естественных цветах, Камлаев махнул рукой какому-то бородачу, который в одиночку восседал за столиком Гаруном-аль-Рашидом в прикиде свежеиспеченного бомжа, показывая жирные телесные ломти в прорехах разошедшейся на пузе и груди рубахи, пил чай из исполинского заварочного чайника и тоже дядьке Эдисону приветственно мигнул, направил к ним одну из официанток.

Девчонка в красной форменной рубашке, стянутой узлом на золотистом гладком животе, пошла на них с Камлаевым с какой-то обреченной решимостью, заметно волнуясь и все стараясь делать с быстрой уверенной точностью, так, чтобы все в руках летало и от зубов отскакивало, да.

— Не уходите, Аня, — сказал Камлаев, сев за стол с табличкой «Резерв» и предварительно еще раз вчитавшись близоруко в нагрудную визитку официантки, — а лучше сразу принесите нам… ты будешь что-то жрать?

— Я думаю, что нет.

— Тогда принесите «Баккарди» и колы и мне, и ему.

— Не надо, мне воды, пожалуйста. — Ордынский воспротивился, при мысли о сивушном огненном ударе мгновенно вспомнив «вертолет», начавшийся после того, как выпил залпом водки из высокого коктейльного бокала, глуша отчаяние и чувство немощи, никчемности, утраты навсегдашней, крушения той первой своей недолюбви к соломенноголовой Магде Ханеман.

— Ты чукча? У тебя отсутствует фермент, который расщепляет алкоголь? — Камлаев ему сделал «страшные глаза».

— Да, именно, вот непереносимость у меня. Я не употребляю, мне нельзя.

— Ну а сейчас употребишь. Послушай, чувачок, все под контролем. Я ведь не заставляю нажираться тебя до отслоения копыт. Специально взял что послабее, ведь нам с тобой долго тут сидеть. Нет, если ты, конечно, хочешь сидеть напротив девушки как партизан под пытками, тогда… тогда какого хрена мы вообще сюда приперлись? Раскрепощение — ключ к успеху. Один глоток избавит тебя от заикания, морды кирпичом и дрожи под столом в коленках. Чего ты хочешь, а, скажи мне. Сидеть перед девчонкой и сносить мучения, как исполин? Ты должен говорить, чувак…

— Что говорить?

— «По-о-ода-айте Христа ради». О чем ты говоришь с сестрой, когда повстречаешься с ней после долгой разлуки? Об обычных вещах, о том, кем хочешь стать, о том, как хочешь исцелять болящих за бесплатно, вживлять в мозги пейсмейкеры, которые избавят страждущего от трясучки Паркинсона. О том, почему ты решил перебраться обратно в Россию, о том, где собираешься учиться… ну и так и далее. Тебе не надо ничего придумывать. У тебя уже есть вполне достойная готовая легенда: ты — сын богатого буржуя с одиозной фамилией, который хочет стать врачом, хирургом… который распрощался с сытой безопасной жизнью там, чтобы работать здесь, в обыкновенной русской маленькой больнице. По-моему, это очень интересно. Особенно учитывая то, что многие девчонки твоего, как говорится, круга мечтают в этом возрасте стать медсестрой или учительницей там в какой-нибудь нищей африканской стране… учить письму и счету голодных негритят в какой-нибудь несчастной Чунга-Чунге… короче, кто-нибудь наверняка почует в тебе родственную душу.

Официантка подошла с подносом, сноровисто поставила на стол два толстодонных ледяных бокала — присев, склонившись, открывая взгляду ложбину между тесно сдвинутыми лифчиком грудями — переменила пепельницу с Эдисоновой раздавленной самокруткой и ушла: коротенькая клетчатая юбка, широкая, как абажур, взлетала при ходьбе и высоко, дразняще открывала ее пружинисто ступающие ноги.

— Ну как? Все увидел? — спросил с непроницаемой мордой Эдисон. — Угол зрения, да? Высокий для вырезов, низкий для юбок.

— Ты что, больной? — Ордынский взбеленился. — Это ж вообще… ну типа приапизм какой-то. Ты ж вроде взрослый человек, тебе вообще давно пора… — и тут осекся, осознав, что заступает на запретную и целиком камлаевскую территорию: о том, что Эдисон бездетен, напоминать не следовало.

— Вот именно — мне давно уже пора. А я не хочу, чтобы мне было пора. Я хочу быть молодым, молодым и пьяным в дым. Ты думаешь, я почему с тобой вожусь? Из альтруизма, да? Нет, я хочу хотя бы на мгновение почувствовать себя — тобой.