Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 34



Но тот собой не владел уже — толкнул девчонку на колени, рванул за хвост, открыв ее ослепшее лицо, и с плотоядной ублюдочной блудливо торжествующей мордой — красуясь, вырастая в собственных глазах — схватился за ширинку вывалить под нос пещеристый кусок, налитое кровью бельмо… и это вынуло из Железяки совершенно уже юмористический настрой, в нем подняло звериную, без примесей, потребность давить, ломать, восстановить себя в правах, в господстве над реальностью… все что угодно, только не остаться беззубым, бесхребетным слизнем. О женщине он даже как бы и не думал, свободных сил пугаться за нее в нем не было.

Взревев, он повалился на бок, крутнулся макаром, вработанным в мышцы и кровь, — срубил свободными ногами того, что стоял у него за спиной, рывком поднялся на колени и повалился сверху на подрубленную тушу, башкой, обухом лобешника упал на подбородок мрази… собой придавить и сделать последнее, что оставалось, до конца — с утробным рычанием вгрызться в мясистую грязную шею под ухом. Забытым, древним, изначальным богопротивно-праведным инстинктом, пришедшим из подземной глубины, сквозь тучный перегной эпох, залязгавших, завывших, захрустевших в ушах Нагульнова зубами хищников и ломкими костями жертв.

Бугай завыл, рванулся под Нагульновым, но легче было своротить гранитную плиту. Нагульнов волком впился в мясную тварную податливую сущность, не отпускал, пока у Железяки на затылке не кокнули грецкий орех, удары не посыпались по почкам, по хребту, по шее, по башке цепами, чугунным горохом; в четыре кулака его месили, ярясь и сатанея, чуя чугунную болванку, толстое литье… рвали за волосы, давили на кадык и, как собаке, силились разжать сомкнувшиеся челюсти.

Лес захрустел, захлюпал, затрещал, мир сухо треснул, будто об колено сломали крепкий сук; автоматная очередь вспорола в вышине над головами воздух веером. «Лежать всем!» — посыпались, сбежались со всех ног крутить… рядом с майором тяжко плюхнулась поваленная туша. Еще через мгновение Нагульнова подняли — ощупать, расстегнуть; разбитый, огромный, с ломавшейся от боли распухшей головой, не мог он сразу возвратить себе контроль, господство над дальнейшей жизнью.

Архаровцы его стояли вокруг ямы, задравши к небу автоматные стволы, коллекторы, поломанные, корчились, держались за отбитые бока и окровавленные головы, один свернулся, как в утробе; Светлана стекла по стволу — по ту сторону ямы — в оцепенение, слабоумие, немоту и ела, глотала Нагульнова остановившимся стылыми глазами — его не узнавая, не впуская, не в силах уместить, уверовать и в то же время с рабской, собачьей благодарностью.

Нагульнов с помощью ребят поднялся, вклещился опереться, устоять в могучее плечо Чумы, свободная ожившая рука нащупала рифленую рукоятку «ТТ», который ему протянули без слов первым делом — как соску младенцу, баян наркоману, ингалятор астматику…

— Вы че, охуели? — казня непониманием, неуважением, прошелся мутным взглядом по повинным, осунувшимся лицам оперов, которые боялись прямо посмотреть. — Вы че тормозили, вы где там ползли? Профессионалы, ебаные в рот! Вы ж мне только зубы, уроды, оставили. Я чуть людоедом по вашей тут милости… Не слышу ответа!

— Толян, виноват, — сознался Якут, желваками гуляя. — Я, я поворот промахнул. Он — раз! — повернул… нельзя было сразу за ним. Пришлось покрутиться.

— Эх ты, поворот! — Нагульнов оттолкнулся от Чумы, качнулся вперед, побрел в обход ямы. Слов не было — еще не вполне командуя мышцами, присел на корточки и обвалился на колени перед женщиной, которая пристыла, приковалась к нему взглядом. К себе притянул и затиснул, и в тесноте объятия она немного ожила, окрепла, задышала, натянулась. Помог ей встать и обучиться заново ходить — два-три нетвердых шага.

— Сюда, поворот. В машину и домой ее… Поднимите мне этого… с ширинкой, с членом.

Ублюдка поставили перед майором на колени — тупое ровное лицо, взгляд примагнитился к стволу в руке Нагульнова, со скотской надеждой сговориться, умолить, все сделать, все отдать, все вылизать, с ублюдочным заискиванием, с душевнобольной какой-то услужливостью пополз от дула вверх — найти что-то ответное, прощение в нагульновских глазах.

— Брат, не губи…

Перед глазами у Нагульнова стояло другое выражение этого лица — то, перед ямой, перед коленопреклоненной девчонкой… раздвинуть ноги и вломиться, поиметь, поставив себе это в высшую заслугу.

Нагульнов вмазал так наотмашь рукоятью, будто хотел свой собственный рассудок, свой мозг и душу выбить из этой пустотелой коллекторской башки.

Перед самим собой стоял, себе в глаза смотрел, знал за собой вот эту единственную страсть — давить, насиловать упершуюся жизнь, какое бы обличье ни приняла… кончать от власти помыкания смертной тварью… вот вся и разница, что перед женщиной, ребенком давал по тормозам, но, в сущности, ведь и на малых сих ему было накласть — мог зашибить без умысла, без сладострастия, ненароком.

Что-то сломалось в нем самом, Нагульнове, подвинулось — совсем чуть-чуть, и было еще неизвестно, продолжит двигаться или на место встанет как ни в чем не бывало.



Кобелиная рапсодия

1

В сине-лиловых сумерках — как будто кто-то долго мыл в воде испачканную синей акварелью кисточку, — в упругом воздухе, который гладил кожу шелковыми волнами, над отутюженной черной водой Чистых, к которой был примешан золотистый желток бульварных фонарей, с двумя бутылками чилийского вина и склянкой «Бехеровки», которые взял в баре Эдисон… вдоль длинных, с чугунными лапами, шумных, гогочущих, истомно вздыхавших скамей (посасывали пиво и сигаретными зрачками мигали в темноте, блевали и укладывались легкой тюленьей головкой на крепкое, надежное плечо) они классически шагали вчетвером, неспешно, несколько сомнамбулически… и только Маша, раскрасневшаяся от вина, как карапуз на зимней продолжительной прогулке, порой порывалась выкинуть какой-нибудь привычный фортель, встать на носок, крутнуться, закружиться, прогнуться струной от кончиков ступней до острых коготков, пойти раскраивать звенящий шелк теплого воздуха живыми ножницами, взмахнуть и отхватить кусок Иванова нутра — сознания, языка, дыхания, чресел…

— О чем вы говорили, пока мы не пришли?

— Не думаю, что это станет для вас огромным потрясением. Мы с Иваном говорили о женщинах.

— Ты, папочка, делился с ним богатым опытом?

Вот так и шла, вертясь и пританцовывая, вставая на бордюр и балансируя, соскальзывая вдруг и уцепляясь за него, Ивана, с откровенной пылкостью будто бы давней дружбы… все так, как будто горяча под пятками была земля, все так, как будто тонкое и гибко-изворотливое тело само просилось в пляс, прыжок, вращение, прогиб, глиссаду, и не могла она с ним сладить, с безумной, кривой своей, неуправляемой силой, которая рвалась все время за пределы гармонического контура.

— Скорее, это было отвлеченным философствованием, да, Иван? Мы говорили с будущим нейрохирургом о наслаждении для глаза. Об удовольствии от любования женскими формами.

— Ты никогда не думал, папочка, — а нам при этом каково? С утра до ночи чувствовать, как сотни глаз касаются тебя, ощупывают, да. На улице, в автобусе, на эскалаторе в метро… нарочно притормаживают, сволочи.

— Можно подумать, что тебе такое вожделение мучительно и если б ты могла, ты с радостью бы стала невидимкой.

— Порой очень хочется, чтоб как-то отдохнуть.

— Показательный пример женского двуличия.

— С каких это хренов двуличия? По-моему, это кое-кто из вас поверх газетки зыркает… не говоря уже об извращенцах разных, которые стоят под лестницами и специально ждут, когда сквозняк нам юбку приподнимет.

— Упрямо не желаешь замечать противоречия. Вот, скажем, твой сегодняшний наряд весьма далек от ниспадающего складками, скрывающего очертания монашеского балахона. Прекрасно представляя, что ждет тебя на улице, все эти наши взгляды, присвисты, все эти «слушай, покатаемся»… ты все равно упрямо одеваешься вот в эти майки, севшие от стирок, вот в эти облегающие юбки, вот в эти шорты, сшитые из дыр. Понимаешь, к чему я клоню? Необъяснимо попросту — с каких-таких хренов все мужики повально пялятся на эту скромницу и недотрогу.

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.