Страница 95 из 125
— Мы те, кто тебе служил… мы те, кто предал… мы те, кого ты умучил и предал, — вразнобой все отвечали ему.
Он видел доброжелательное лицо Басенка, носатых озабоченных князей Ряполовских — спасителей его сыновей, сердитых Оболенских, долговязого Юрия Патрикиевича. А сзади Василия дёргали за рубаху, показывая языки, братья Добринские, скалил жёлтые зубки Иван Старков, стоял в кровавых потёках по синему лицу Всеволожский, и малорослый князь Иван Можайский глядел с ненавистью… закрыв глаза руками, шёл, рыдая, Косой, и гнойная сукровица сочилась у него меж пальцев… и шёл за ними Никита Константинович, имея под левым соском багровую рану от меча. Он зажимал рану и улыбался бледным лицом, бескровные губы его шептали:
— От меня нет на тебе ничего, нет вины, я сам, я один этой крови причиною, прости меня…
Капли падали с его груди и испятнали весь песок вокруг.
— А сколько имений княжеских, имуществ боярских ты на себя взял? — крикнул, раздуваясь синюшным лицом, Всеволожский. — Мои — взял! Добринских — взял! Старкова — взял! Часть Москвы, что за Василием Серпуховским по наследству, тоже цопнул!
— Ничего я у него не цопнул, опомнись! — озлился Василий Васильевич.
— Так цопнешь невдолге, грабитель!
— А вы изменники все! Вот вы кто!
Василий Васильевич хотел бежать, но ноги его не слушались. Он увидел какую-то реку подо льдом, по которому волоклись на лубье привязанные к конским хвостам люди. Вдруг они восстали и оборотились к нему. Кожа свисала с них, как лыко, лентами.
— И вы от меня умучены? — ужасаясь, воскликнул он.
— И мы, и мы тоже! — жалуясь, нестройно закричали они. — Мы бояре Василия Ярославича, шурина твоего.
— Но мы же в мире с ним! — возразил он.
— В мире? — угрожающе переспросил серпуховской князь, выступая из толпы. — Ты отнял мой удел, и двадцать лет жизни до смерти я в заточении и оковах. А они меня свободить хотели. Ты же их конями волочить велел!
— Нет, этого нет! — обезумев, кричал Василий Васильевич.
— Будет! — усмехнулся шурин. — Бу-дет!..
— Но за что ты в заточении?
— За крамолу некую, — опять нехорошо усмехнулся брат Марьи Ярославны.
— За какую? — холодное подозрение отрезвило великого князя, змеёй засосало в сердце.
— В плену татарском с тобой вместе были?
— Ну, были.
— Я бежал?
— Бежал.
— А ты остался?
— Я еле живой был, не в силах.
— Ас татаркой таванажиться сила была?
— С какой татаркой, ты что? — пролепетал Василий Васильевич.
— С ка-ко-о-ой!.. — передразнил шурин.
Все вокруг них засмеялись, делая руками срамные движения:
— Ай да великий князь! Умирал, а бабу имал! Падаль к падали бежит, падаль с падалью лежит!
— Я Марье-то скажу-у, — пообещал шурин.
— Не говори, — попросил Василий. — Ей больно будет. Она же ни в чём не виновата.
— А татарка?
— И она не виновата ни сном, ни духом.
Василий Ярославич повернулся к толпе окровавленных, изъязвлённых, презрительных:
— Женщина, которая склоняет к соитию чужого мужа…
— Виновна! — грянули все хором.
— Мужчина, знающий, что любодейка настигает его, и не удаляющийся от неё…
— Блудник! — взревели грубые и убогие. Василий Васильевич взял шурина за плечо:
— Может, ты уже сказал Марье-то Ярославне?
— Может, и сказал! Иль я вас покрывать буду? Я за тебя живот был готов положить, в Литву бежал войско против Шемяки собирать, это ты забыл? А ты от моей сестры с другой бабой лёг, кобелина!
Общий издевательский смех перекрыл чей-то ещё более громкий хохот. Все расступились. На пригорок поднимался Шемяка. Лицо его было чёрным. Поджимаясь, он хохотал и сблёвывал, хохотал и сблёвывал! Окликнул:
— Погодите, эй, погодите! А я-то? А мой-то счёт?
Он — отравитель! — показывал Шемяка пальцем на Василия Васильевича.
Тот упал на колени:
— Нет, брат, в этом не повинен перед тобой! Поверь, не повинен! Не отравлял!..
— Я знаю! Я всё знаю! — Шемяка подошёл ближе, хотел ещё что-то сказать, но опять согнулся от боли и изрыгнул жидкое, тёплое, кислое — прямо в лицо Василию Васильевичу.
— Княже, очнись, что с тобой, княже? — Басенок настойчиво тряс его за плечо. — Кричишь-то как! Иль сбредил что плохое?
— Фёдор, ты? Это правда ты?
— Иль не узнал? Очнись! Сообщение важное из Новгорода. Подьячий Беда приехал.
— Какая беда?… А-а… Зови! Со сна я…
Скрип отворяемой двери. Быстрые шаги. Охрипший голос:
— Великий князь! Шемяка сдох три дни назад!
— Как?
— Повар куру ему преподнёс с начинкою.
…Три дня назад?… Значит, вчера его похоронили, а ночью он явился мне?… Василий Васильевич вскочил с ногами на постель, закутался с головой в одеяло, глухо спросил оттуда:
— Ты подьячий?
— Да, великий князь.
— Дьяком станешь за такую весть. Благодарный стук лбом об пол.
— Отпевали князя Дмитрия?
— В Юрьевском монастыре положили с честию.
— Всё-то они, новгородцы, мне назло! — сердито сказал Василий Васильевич, выпрастывая голову обратно. — Встань. Иди.
Новость обсуждалась в Кремле несколько дней. Подробностей никто не знал, да и знать особой нужды не было.
— Окормился, — говорили, — абы опился.
— Поделом вору и мука.
— Как бы ни хворал, главное — помер.
— Там теперь. Как его встретили батюшка Юрий Дмитриевич да дедушка Дмитрий Иванович?
— Пожалели небось, что на том, а не на этом свете встретили такого молодца, а то бы вздули, как следует.
— Да уж, не в род пошёл Шемяка, а из рода, не тем будь помянут.
Прошла было по Новгороду намолчка, будто покойный князь отравлен. Прошла, да и кончилась. Похоронили его с отпеваньем, несмотря что злыдарь и соромник известный, от Церкви отлучён. Но могила его как-то скоро забылась и потерялась. Говорили: да, где-то здесь погребён… И всё.
В тихий Боровский монастырь к игумену Пафнутию явился неизвестный инок, попросился в насельники.
Пафнутий, занятый плетением мерёжи для ловли рыбы, спросил, бросив беглый взгляд на пришельца:
— Давно ли постриг принял?
— В Лисицком монастыре, — ответил инок не то, о чём спрашивал преподобный.
— Издалека притёк…
— Прослышал, что в твоей обители чудеса творятся, исцеления многия тела и души. — Инок говорил глуховато, невнятно, слабые волосы просвечивали на голове.
— Что же ты, ради иноческого чина не очистился от крови? — не отрываясь от рукоделия, спросил игумен.
Пришелец упал ему в ноги:
— Отче святый, прими покаяние, дай трудами и молитвами грех искупить! Не чаял я, что ты зришь тайное в душах как явь. Повинен в гибели князя Дмитрия Шемяки. С моего попущения его отравою убили.
Этого инока когда-то в миру звали боярином Иваном Котовым. Он закончил свои дни в строгой схиме в Паф-нутьевской обители.
Не успели в Кремле с облегчением дух перевести, что Шемяку извели, как новая весть потрясла сердца.
Вернулся из Византии фрязин Альбергати, и первые его слова были:
— Константинополь башибузуки взяли.
Во дворец к великому князю немедленно были созваны бояре вельможные и высшие церковные иерархи для узнавания новостей в подробностях и принятия решений, как теперь должна вести себя Москва с братьями по вере в таких бедствиях. Приглашены были и дьяки для ведения записей.
Для начала приступили к подробным расспросам Альбергати. Тот, с дороги не отдохнувши, усталый, всё-таки спешил с рассказом, где ужасы смешаны были с чудесами, те и другие были неправдоподобны, но всё-таки на самом деле были явью.
— Храм Святой Софии превращён в мечеть, — сообщил Альбергати. — Крест со главы снят и водружён полумесяц.
Все недоверчиво и горько ахнули: святыня оскорблена и попрана.
— Попервости вторглись в Софию неверные прямо на лошадях, а там богослужение шло. Один из священников, держа чашу в руках, со слезами воззвал горячо к Богу — и свершилось: стена храма разошлась, священник вошёл внутрь её, и стена снова сошлась. Он и по сей день молится в стене и будет там до той поры, пока турок не изгонят из Константинополя. Тогда опять воссияет крест над Софией, и священник выйдет из стены, что бы довершить незаконченную литургию.