Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 113

Хотя Василий Гурин и не очень любил рассказывать о себе, но все равно в скором времени историю его тяжелого ранения знали почти все — в военных госпиталях секреты долго не держатся, да у штурмана и не было особых секретов.

Случилось это с ним в то время, когда он со своим экипажем на дальнем бомбардировщике «ДБ-3ф» выполнял ровно сотый боевой вылет. Задание, можно сказать, было обычное: сбросить бомбы на какой-то важный объект неподалеку от Берлина. Вылетели тремя самолетами поздно ночью с таким расчетом, чтобы перед самым рассветом отбомбиться и затем вернуться на свою базу.

Полет к объекту проходил на редкость спокойно: ни разу на пути всего маршрута их не засекли зенитки, ни разу они не встретились с ночными «мессерами». Правда, во время бомбежки одна машина пострадала от зенитного обстрела, но не настолько, чтобы не долететь до базы.

Однако когда на обратном пути они уже пересекли линию фронта, откуда ни возьмись появилась тройка «мессеров» — и тут все и произошло. Как им удалось отсечь бомбардировщик Турина от остальных двух, штурман и до сих пор не смог объяснить. Так или иначе, но все три немецких истребителя набросились именно на его машину. Бой был коротким. В какой-то момент штурман из своей кабины хорошей пулеметной очередью срубил одного немца. А уже в следующий момент другой немец из скорострельной пушки поджег и бомбардировщик. Машина горела, она могла вот-вот взорваться, но немцы продолжали ее атаковать, и командир приказал всему экипажу прыгать с парашютами.

Выпрыгнуть удалось одному Василию Турину. Он раскрыл парашют метрах в четырехстах от земли и уже смотрел, куда его сносит ветром, когда внезапно увидал, как на него пикирует, еще издали открыв по нему пулеметный огонь, «мессершмитт». Пули в нескольких местах продырявили купол парашюта, но, к счастью, ни одна из них не зацепила штурмана. Он уже собрался было благодарить свою счастливую судьбу, но тут же почувствовал, как его правую ногу обожгло сразу в нескольких местах. А с другой стороны — на него снова пикировал тот самый немец, который продырявил парашют. Штурман подумал: «Это конец».

Но, как ни странно, этот совсем не стрелял. Сбавив обороты мотора, он на предельно малой скорости, открыв фонарь истребителя, пролетел так близко от продолжающего снижаться Турина, что струей воздуха от винта парашют даже бросило в сторону, точно кто-то резко рванул стороны. А немец как будто улыбался Турину, но это была страшно зловещая улыбка, вернее, даже не улыбка, а оскал, а потом он поднял руку и ребром ладони провел по своему горлу, давая, видимо, понять, что он все равно прикончит русского летчика, прикончит, как только сделает следующий заход.

«Какая же ты сволочь! — вслух сказал Василий Турин. — Какой же ты ублюдок!..»

Он не сомневался, что фашист обязательно вернется и обязательно его расстреляет, он попытался подтянуть стропы с одной стороны парашюта, чтобы ускорить падение, в какой-то момент ему это удалось сделать — и парашют действительно как бы заскользил быстрее, но затем стропы вырвались из его рук, потому что сил у штурмана уже почти не оставалось. Сапог на правой ноге, казалось, до краев наполнился кровью, ногу жгло так, что впору было кричать.

А вот и второй «мессер». Делает глубокий вираж вокруг парашюта, настолько близко, что его можно достать из пистолета, и Гурин лихорадочно-поспешно вытащил из кобуры свой «ТТ», и уже приготовился стрелять, однако ему не удалось этого сделать: сквозь гул моторов истребителей он очень отчетливо услыхал длинную пулеметную очередь, после которой в глазах у него стало совсем темно и он потерял сознание…

А потом был фронтовой госпиталь, две или три сложнейших операции, и как-то раз, когда ему стало намного лучше, хирург обо всем ему рассказал.

Оказалось, что правая нога была прострелена в четырех местах, в двух — пули застряли, а в двух — прошли навылет.

— Четыре пули, и ни одна из них не задела кость! — говорил хирург. — Разве это не улыбка судьбы!



Самое опасное было ранение в грудь. Пуля засела буквально в каком-нибудь сантиметре от сердца и, чтобы извлечь ее оттуда — пришлось попотеть. Прифронтовой госпиталь — это всего лишь прифронтовой госпиталь, условиям для таких сложнейших операций не порадуешься, но отправлять с таким ранением без операции в тыл было нельзя. Это могло в дороге кончиться катастрофой.

На прощанье хирург, немолодой уже подполковник медицинской службы, сказал штурману:

— Долечишься подальше от фронта. Особой опасности теперь не существует, но придется тебе, брат ты мой, все время быть настороже. Ни волнений, ни встрясок, ни резких движений. Все это исключается как минимум на год-полтора.

Все время настороже он быть не мог — не такая у него была натура. И волнений не очень-то избегал. Да и как их избежишь в такое время! Два дня назад привезли раненного в голову летчика из их полка. Начал Гурин расспрашивать: как там дела, как воюют его однополчане? А тот в ответ: «Лейтенанта Никифорова помнишь? Срубили немцы под Полтавой. Погиб весь экипаж…»

Как он мог не помнить Сашу Никифорова? Вместе поступали в летное училище, вместе его заканчивали, вместе отправились на фронт. Все вместе… Договаривались: кончится война, приедут в свой родной Свердловск, и сразу же «предложат руку и сердце» двум подругам — Людмиле Говоровой и Антонине Смоловой. Те обещали ждать хоть до нового пришествия. И вот уже Саши Никифорова нет. И как будто кто-то оторвал кусочек от сердца: Ноет оно, саднит…

А раненный в голову летчик продолжает: «Димку Невзорова помнишь? Слетал на задание, разбомбил какой-то там штаб, еще и на базу не успел прилететь, а из штаба армии уже звонят командиру полка: „Младшему лейтенанту Невзорову за мужество и отвагу командующий армией объявляет благодарность и приказывает срочно прислать документы для представления к награде“. Мы, конечно, рады за Димку, готовимся его поздравлять. Вот его машина уже подлетает к аэродрому, благополучно садится, заруливает на стоянку. А тут кто-то кричит: „Воздух!“ Люди — кто в щель, кто в старую воронку, а Димка… Ты же знаешь его. Он всегда говорил: „Чихать я на фрицев хотел с высоты птичьего полета, никогда от них в щель, как таракан, не полезу“. Не полез и на этот раз. Немцы начали швырять бомбы, а Димка — папироса в зубах, походка вразвалочку — идет будто на прогулке. Комэска кричит ему во весь голос из открытой ячейки: „Невзоров, мать твою так, не дури, давай ко мне!“ И в это самое время — в десятке шагов от Димки — падает и взрывается бомба… Ну, сам понимаешь, что от Невзорова осталось. Даже хоронить было нечего…»

И опять — будто кто-то отрывает кусочек от сердца, болит оно, саднит, особенно в том месте, где рядом с ним сидела пуля.

Да и вся шестнадцатая палата притихла, сидят летчики на своих койках угрюмые, мрачные, пасмурные, и хоть никто из них, кроме Василия Турина, не знал ни лейтенанта Никифорова, ни этого отчаянного до безрассудства Димку Невзорова — в глазах у всех у них застыло глубокое чувство печали, будто они вот только сейчас проводили в последний путь своих самых близких друзей.

Тут же, в палате, сидит у двери и Полинка: вошла сюда что-то сделать, услышала рассказ летчика, села и, слушая, обо всем забыла. Саша Никифоров, Невзоров — она хочет представить в своем воображении этих людей, но вдруг начинает видеть и ощущать, как ее постепенно охватывает холодный туман, такой же холодный и грязный, как там, в лесу, и ей чудится, будто сквозь этот туман к ней хочет пробиться ее Федор, но не может этого сделать, потому что нет у него никаких сил, давно они у него иссякли — вон ведь какое мертвенно бледное у него лицо, какие тонкие, неживые руки. Полинке хочется вскочить и броситься навстречу Федору, разметав в клочья этот мерзкий туман, однако и у нее нет для этого никаких сил, и она продолжает сидеть, побледнев и сцепив пальцы тихонько вздрагивающих рук.

Все это — и летчиков, угрюмо сидящих на своих койках, и Полинку, словно застывшую на маленькой скамеечке у двери — видит штурман Василий Гурин, и его чуткой душе становится больно не только за погибших однополчан, но и за этих людей. Зачем им все новые и новые переживания, они ведь не могут оставаться равнодушными, слушая вот такие рассказы. Каждый из них в подобные минуты вспоминает своих однополчан, погибших, может быть, на их глазах. И, вспоминая, испытывает такую же боль, какую испытывает и сам штурман Василий Гурин.