Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 113

Он незаметно делает знак вновь прибывшему летчику, чтобы тот остановился, а сам начинает совсем из другой «оперы»:

— В моей эскадрилье, когда я учился, был такой старшина Минько. Зануда из зануд. Пришел он в училище из армии, где тоже был два или три года старшиной-сверхсрочником. Ну и давал он нам жизни. Что мы для него? Так, мелкая рыбешка. Ему уже где то около двадцати пяти, а нам по восемнадцать-девятнадцать, он в строевой подготовке — ас, а мы только под ать-два и шагать строем умеем…

Учебный корпус, где мы проходили теорию, от казармы примерно в полутора километрах. Каждый вечер строимся — и под мудрым руководством старшины эскадрильи Минько — шагаем на обязательную самоподготовку. Два часа. Потом снова: «По четыре — становись!» — и опять строем в казарму. Только тронулись, Минько командует: «Кузькин — запевай!» А у курсанта Кузькина на самоподготовке что-то не ладилось с аэродинамикой, ему не до пения и он отвечает: «Не могу, товарищ старшина кадрильи, горло простудил». Минько подает команду: «Эскадрилья — стой! Ать-два. Курсант Кузькин, выйти из строя… За обманный ответ — два наряда вне очереди. Ввиду того, что летом горло не простуживается. Становитесь в строй… Эскадрилья — шагом арш! Курсант Козлов — запевай!»

Петь не хочется не только Кузькину и Козлову, нам всем — тоже не до пения. За день устали, голодные, скорее бы ужинать — это другое дело. Но старшина — «дуб дубом», ему лишь бы показать свою власть, да и поиздеваться над нами.

У курсанта Козлова — не голос, а чудо. Тенор, как у оперного певца. И он начинает:

Мы все дружно подхватываем:

Такая «веселая» песня старшине Минько — нож в горло. Он тут же командует: «Эскадрилья — стой! Ать-два! Курсант Козлов — выйти и строя. За агитацию и пропаганду упаднического настроения и за недисциплинированность — три наряда вне очереди. Становитесь в строй, эскадрилья — шагом арш! Ать-два!»

Шагаем. От учебного корпуса до казармы — асфальтовая дорога. С одной и с другой ее стороны — на столбах электрические плафоны. Они уже горят, впереди все очень хорошо видно. Видно, как навстречу идет начальник училища комбриг Михайлов. Отличный летчик, друг Чкалова, строгий, но справедливый мужик. Мы все знаем, что наш старшина эскадрильи почему-то боится комбрига как огня. Вообще-то служака, а тут — особое дело.

В запасе у старшины — курсант Блистанов, баритон. До училища Блистанов пел в самодеятельном хоре, голос у него — слышно за сто верст. Вот и держит старшина его в запасе, как раз на такой случай, когда встретится на пути эскадрильи сам комбриг Михайлов.

Комбриг все ближе, ближе, наконец, Минько командует: «Курсант Блистанов, запевай. Авиационную».

И Блистанов запевает, в тот самый момент, когда комбриг приближается к эскадрилье:

Мы все дружно подхватываем:

И еще раз — последние две строчки всей эскадрильей, с необыкновенным подъемом, чеканя на асфальте шаг:

Комбриг, конечно, остановился сам и приказал старшине Минько остановить эскадрилью. И спрашивает у него:

— По ком эскадрилья рыдает, старшина?

Тот стоит, от страха и слова вымолвить не может, чего-то мычит, а комбриг уже злой, как черт, голос у него звенит, будто натянутая струна:



— Я у вас спрашиваю, старшина, о ком рыдает эскадрилья? На каком кладбище отец зарезал свою дочку? Ну?

Минько мычит:

— Я… Он… Хулиганство… Пять нарядов…

Комбриг подводит итог:

— Передайте своему командиру, что я лишаю вас звания старшины эскадрильи. Кто здесь старшина отряда? Ведите эскадрилью на ужин…

Слушая штурмана, Полинка постепенно приходит в себя, холодный туман вокруг нее исчезает, она теперь видит совсем другую картину: чеканит по асфальту шаг бравая эскадрилья, в свете фонарей появляется друг Чкалова, комбриг Михайлов, а в вечернюю даль летят слова «авиационной» песни: «как на кладбище Митрофанова отец дочку зарезал свою…» Полинка хочет представить себе вытянувшееся от удивления и возмущения лицо комбрига, однако это ей не под силу, но она слышит, как «мычит» старшина эскадрильи: «Я… Он… Хулиганство…», и ее разбирает смех. Правда, она стесняется показать, что ей смешно, стесняется потому, что вся шестнадцатая палата в те минуты, когда раненный в голову летчик рассказывал о гибели друзей Василия Турина, находилась будто в шоке, в палате стояла мертвая тишина, на лицах людей ничего, кроме душевных страданий, не было, — как же можно в такие минуты чему-то засмеяться, показать, что тебе смешно?

Но вот Полинка смотрит на авиаторов и видит, как те один за другим словно бы освобождаются от скорби, лица их светлеют, потом кто-то из них вдруг вначале тихо, а потом все громче начинает смеяться, а через несколько секунд уже смеется и второй, и третий, теперь почти вся палата громко поет:

В двери шестнадцатой палаты заглядывают больные из соседних палат и, хотя понятия не имеют о том, что здесь происходит, тоже, заражаясь общим весельем, начинают смеяться.

Ну, а сам штурман Василий Гурин? Отыскав его глазами, Полинка глянула на него и поразилась. Штурман тоже как будто пел, тоже как будто смеялся, но лицо его было необыкновенно бледным, каким-то измученным, а правую руку он держал под пижамой с левой стороны груди, и Полинка поняла, что у него плохо с сердцем. И еще она поняла, что весь его выдуманный или невыдуманный рассказ о старшине эскадрильи предназначался главным образом для того, чтобы отвлечь летчиков от мрачных, тяжелых мыслей, выпустить их души на волю, где нет пулеметных трасс, пикирующих «мессершмиттов», взрывов бомб, осколки которых отнимают у людей жизнь. «Наверное, — подумала Полинка, — еще тогда, когда он рассказывал эту историю, у него уже болело сердце, уже тогда он чувствовал, как ему плохо, но продолжал, облегчая боль другим…» И еще Полинка подумала: «Господи, продли жизнь этому хорошему человеку, он не должен умереть, потому что без таких людей жить будет хуже…»

Он умер утром.

Полинка мокрой тряпкой вытирала подоконники и тумбочки, меняла воду в кувшинах, в которых стояли принесенные пионерами цветы и между делом слушала, как штурман Василий Гурин тихо переговаривался с раненным в голову летчиком. Летчик говорил:

— С каждым днем истребителей «Ла-5» становится все больше. Чудо, а не машина. Поначалу у нас что было? В основном — «чайки» да «ишачки». Фрицы, конечно, имели полное преимущество. Для них подраться с нашими истребителями было одно удовольствие. Ну, бывало, их тоже вгоняли в землю. Да уж слишком редко. Они и обнаглели до предела. А теперь…

— Но господство-то в воздухе пока у них, — отвечал штурман. — Нам даже днем иногда приходилось летать без прикрытия. Вот и в тот день, когда они срубили мою машину и добивали меня на парашюте…

— Звери, — сказал летчик. — Типичные волки. — Помолчал с минуту и спросил: — Ты как, Василий? Чего-то побледнел. Неплохо тебе? Может, врача? Нянечка! — позвал он Полинку.

А Полинка и сама уже бросила свои тряпки и, встревоженная, подошла к койке штурмана. Он и вправду был необычно бледен и, как давеча, держал правую руку с левой стороны груди. И читались в его лице такая мука, такое безмерное страдание, будто распинали человека на кресте, вбивая в руки и в ноги ржавые гвозди. Вот такое же лицо когда-то видела Полинка в церкви — распятый Христос. Ей стало страшно. Ей хотелось склониться над штурманом, легонько прижаться своим лицом к его лицу, вобрать в себя хотя бы какую-то частичку его страданий.