Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 113

Он рассчитал так, чтобы его истребитель остановился рядом с машиной Шустикова. Полтора десятка шагов — не больше. Не выключая мотора, сбросив лямки парашюта и оставив его на сиденьи, Денисио спрыгнул на землю и побежал. Он еще не знал, что ему надо сделать. Помочь Шустикову выбраться из кабины? Перевязать ему рану? Или не трогать до того времени, пока подойдет машина с врачом? Она уже близко. Когда он делал круг, видел ее, кто-то — или врач, или шофер — даже помахал ему из кабины. А может, это был Михеич…

Денисио взобрался на крыло, отбросил фонарь, склонился над Шустиковым, позвал:

— Гена! Гена, это я, Денисио.

И вот только теперь его словно обдало холодом. Не только потому, что лицо Шустикова было таким бледным, и не только потому, что он увидел безжизненно покоившуюся на коленях его руку, нет, его испугала эта почему-то успевшая застыть тоненькая струйка крови, вытекшая изо рта. Почему она так его испугала, Денисио не смог бы объяснить, но снова взглянув в лицо Геннадия, он почувствовал, как у него вдруг подкосились от слабости ноги, и чтобы не упасть, ему пришлось вцепиться в борт кабины.

Так он и стоял несколько секунд, преодолевая слабость и еще боясь до конца поверить в несчастье, потом взял в свои руки еще теплую правую руку Шустикова, снял ее с ручки управления и стал нащупывать пульс.

Его не было.

Шустиков был уже мертв…

Его решили похоронить в тот же день. Неподалеку от края аэродрома вырыли могилу, Михеич где-то достал несколько больших тонких листов алюминия и в колхозной кузне клепал временный обелиск.

А пока — Геннадий Шустиков лежал в крохотном красном уголке МТФ, куда после работы иногда заглядывали доярки, чтобы передохнуть и о том о сем поболтать. Сейчас же сюда заходили летчики, механики, мотористы, стояли, скорбными глазами глядя на погибшего и, молча постояв несколько минут, уходили, так же молча, в душе, с ним попрощавшись.

Прилетел командир эскадрильи Микола Череда. Когда они вместе с Денисио пришли в красный уголок, там на скамье у стены сидела заплаканная женщина, которая при их появлении встала и по-крестьянски им поклонилась.

— Ксения я, — сказала она. — У меня он жил, Геннадий. Вот я и пришла…

Она не договорила, слезы опять навернулись на ее глаза.

— Пришли попрощаться? — подсказал Денисио.

Ксения отрицательно покачала головой:

— Нет. Попросить, чтобы не хоронили его сегодня.

— Почему? — Удивленно глядя на женщину, спросил Микола Череда.

— Прибрать его надо. По христианскому обычаю. Пускай его — ко мне домой, там я его приберу. Сама… А завтра похороним. Очень вас прошу. Очень. Он же славный человек был. И совсем еще мальчик…

Теперь Ксения громко зарыдала, вздрагивая всем телом и ладонями смахивая с лица слезы. Потом снова подошла к скамье и обессиленно на нее опустилась.

Еще раз взглянув на нее, Микола Череда сел рядом с ней, сказал:

— Успокойтесь, Ксения. И спасибо вам за добрые слова о нашем товарище? Он и вправду был славным человеком… Проклятая война!.. А вам не надо так убиваться. И знаете что? Вы приберете его здесь. Я прикажу, чтобы часа два, пока вы будете около Геннадия, сюда никого не пускали. А похороним мы его рано утром.



Все, что ей надо было сделать — надеть на Геннадия чистую рубашку, выпрошенную ею у своего брата-инвалида, вытереть его лицо мокрым полотенцем, смоченным в настое каких-то пахучих трав, причесать и положить под сложенные на груди руки маленький золотой крестик, — Ксения сделала и теперь сидела у изголовья покойного, невидящими глазами глядя в его лицо. Приходили в красный уголок посмотреть на погибшего летчика жители села, — в основном женщины, — не без удивления смотрели на Ксению, которая продолжала недвижимо сидеть все на том же месте, но она ничего, кажется, не замечала, лицо ее было почти таким же бледным, как лицо мертвого Геннадия; временами она, будто ей что-то привиделось, вздрагивала, но уже через мгновение опять застывала, точно окаменев.

Вот так она и просидела всю ночь, а когда на рассвете пришли летчики, механики, мотористы — пришла вся эскадрилья, чтобы отнести Шустикова к месту погребения, Ксения склонилась над Геннадием и поцеловала его в лоб. И сразу же, пошатываясь от слабости, направилась к выходу из красного уголка. И уже выйдя из помещения, неожиданно столкнулась с Денисио. Остановилась, хотела, видимо, о чем-то ему сказать, но не смогла: почувствовав, как ее душат слезы, она прижала руки к горлу и пошла дальше.

А Денисио, глядя ей вслед, почему-то неожиданно вспомнил Полинку. Полинка вот так же, как Ксения, когда ее душили слезы, поднимала руки и прижимала их к горлу, словно стараясь подавить приступ отчаяния.

Глава седьмая

В тот вечер Полинка пришла домой значительно позднее обычного. Встретив ее во дворе у калитки, Марфа Ивановна сразу же догадалась: в госпитале, где Полинка теперь работала санитаркой, опять случилась беда. Наверное, кто-то из раненых умер.

Смерть не так уж редко посещала это печальное заведение, но Полинка никак не могла привыкнуть к такой, по ее мнению, чудовищной несправедливости: человек, порой чудом выкарабкавшийся из пекла войны, приехал за тыщи верст от этого пекла в тихий сибирский городок, чтобы окончательно выздороветь, и набраться сил, вдруг умирает. Как же можно без душевной боли относиться к такой несправедливости?!

Марфа Ивановна не ошиблась в своем предположении: в Тайжинском госпитале действительно снова случилось несчастье.

…Больше всего Полинка любила заходить в шестнадцатую палату, Где лежали авиаторы: пять летчиков и два штурмана. Среди этих людей были и тяжело раненные, но атмосфера в палате всегда была особой: ни обычного для многих больных раздражения, недовольства, обид, ни жалоб на санитарок, медсестер, врачей, не говоря уже о том, что все эти люди, точно сговорившись, с такой стойкостью и с таким удивительным терпением переносили свои страдания, что не удивляться этому было невозможно. Когда они каким-то образом узнали (Полинка никому из них ничего об этом не говорила), что ее муж — летчик, и что он погиб в бою, отношение их к Полинке стало совершенно неописуемым. Не всякая сестра могла похвалиться таким отношением к себе со стороны родного брата. Далеко не всякая.

Бывало, кто-то из раненых вдруг начнет увиваться за Полинкой, приставать к ней с пылкими признаниями в любви до гроба, а то и с грубыми предложениями провести вместе в каком-нибудь укромном уголке хотя бы одну ночку, и в шестнадцатой палате об этом узнают — самое меньшее, что мог ожидать такой солдат или офицер — это публичного осмеяния.

Вот, например, идет Полинка по длинному коридору в какую-нибудь палату вынести судно или убрать чью-то постель, а за ней плетется уже окрепший, готовый в скором времени выписаться из госпиталя бравый солдат-пехотинец или сапер, и довольно громко, ничего и никого не стесняясь, бубнит:

— Нянюшка, а чего бы нам с тобой не полюбить друг друга, хотя бы, скажем так, на один хороший вечерок? Ты ж сама знаешь, как люди правильно говорят: «Война все спишет».

— Как вам не стыдно, — возмущается Полинка. — Отстаньте от меня!

Однако тот не отстает, становится еще назойливее, и тогда Полинка идет поближе к шестнадцатой палате, надеясь, что там услышат ее голос и помогут. И она не ошибается. Дверь палаты действительно открывается, и в коридор выходят сразу два, а то и три летчика.

— Эх ты, — говорит кто-нибудь из них, обращаясь к любителю любовных приключений, — давай срочно меняй курс.

— Чего?

— Того. Делай боевой разворот. На сто восемьдесят. И запомни, что мы тебе скажем об этой нянечке: она — табу! Ясно?

— Какая табу?

— Такая табу. Ты, конечно, очень красивый мужчина, хотя маленько и косоротый, и лупоглазый, и кривоногий, но все равно меняй курс… Вот такая, брат, табу…

Лежал в шестнадцатой палате старший лейтенант, штурман Василий Турин. Привезли его в Тайжинск месяца два назад на «долечивание», и он сразу же стал душой не только шестнадцатой палаты, но и всего госпиталя. Играет ли он в домино, рассказывает ли какую-нибудь фронтовую историю или поет под гитару песню — всегда вокруг него полно людей, вроде им никак не обойтись без этого человека.