Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 113

Шустикову порой начинало казаться, что он не выдержит такой пытки, которой подвергался. Прижимая руку к ране, он ощущал ладонью глубоко проникший в тело горячий, точно раскаленный в горне осколок, — металл нестерпимо жег не только саму рану, он жег все тело, жег мозг, затуманивал зрение, и Шустиков, дабы избавиться от мысли, что он с каждой минутой все больше слепнет, поворачивал голову вправо, где рядом летел Денисио, видел его (иногда, правда, точно сквозь туман) и успокаивался.

«Долетим, долетим, — говорил он самому себе. — Лишь бы не так часто темнело в глазах».

А темнело все чаще и чаще. И не только темнело. Внезапно отключалось сознание, Шустиков точно проваливался в черную бездну, в которой не было и проблеска света, в голове у него что-то тихо звенело, нестерпимая боль уходила, тело становилось невесомым, он летел, летел, раскинув в стороны руки, как птица крылья, у него захватывало дух от удивительного ощущении свободы, и больше всего на свете ему хотелось, чтобы этот полет не прекращался.

Но проходили мгновения — и он слышал тревожный и, как казалось ему, полный отчаяния голос Денисио:

— «Ласточка», «ласточка», Геннадий, Генка!

Шустиков вздрагивал, заставлял себя очнуться. Широко открытыми глазами, точно чему-то несказанно удивляясь, он окидывал взглядом горизонт, находил глазами машину Денисио, которая почему-то оказывалась не там, где была всего минуту назад, и только теперь до его сознания доходило, что его самолет или падает на крыло, или виражит, или, задрав нос, лезет вверх, готовый вот-вот свалиться в штопор. Он принимал меры, чтобы придать машине необходимое положение, ставил ее на прежний курс в говорил не то самому себе, не то Денисио:

— Долетим, долетим…

Далекий, будто совсем из другого мира, голос, назойливо лез в уши: «Но ты же сам говорил, что тебя скоро убьют. Вот и свершилось…»

Шустиков кричал:

— Нет! Ничего не свершилось.

И тут же ему отвечал Денисио:

— Долетим, «ласточка», долетим…

Шустиков повторял, будто заведенный:

— Долетим, долетим, долетим, долетим…

Денисио уже знал, что Шустиков вот-вот опять впадет в короткое (хорошо, если в короткое) беспамятство. Пытаясь предотвратить это, он кричал:

— Шустиков слева два «месса»! Ты меня слышишь, Шустиков? Прикрой меня, я атакую. Ты меня слышишь?

Конечно, он все слышал. Это ведь Ксения? «Ты как был безгрешным, так им и остался. И тебе не в чем себя винить. И хулить твоя девушка должна не тебя, а меня… Только незачем ей обо всем знать… Она не на войне, она не знает, что такое война…»

В черной бездне вдруг вспыхнул свет — и Шустиков ясно различил в нем лицо Ксении. Бледное, все в слезах, лицо. Вот Ксения обхватила голову Шустикова обеими руками, поцеловала его в лоб и сказала: «Прощай, милый. Благослови тебя господь. А ко мне больше не возвращайся. Не надо…»

От таких слов ему стало очень больно. И он закричал:



— А я все равно вернусь! Несмотря ни на что!

Денисио сказал:

— Правильно, Гена. Мы уже почти вернулись. Осталось несколько минут. Смотри, вон уже показались трубы заводишка, который ты называл «пыхтелкой». Видишь? От него до нашего аэродрома рукой подать. Ты видишь эти трубы, Гена? Я говорю, что до них рукой подать. И вообще, я должен тебе сказать: все идет нормально. Ты думаешь, война бесконечна? Не пройдет и года, как мы сломаем Гитлеру хребет. А потом очередь дойдет и до Муссолини, и до Франко, и до других сволочей. Ты меня слышишь, Гена? Знаешь что мы будем делать с тобой после войны? Первым делом я повезу тебя в Испанию. Там у меня осталось много друзей, с которыми я вместе воевал в республиканской армии. Я покажу тебе, где погиб мой французский товарищ Гильом Боньяр. Это был прекрасный летчик и удивительной души человек. Чем-то он был похож на тебя. Никогда не позволял себе падать духом, как бы тяжело ему не было. Да, да, Гена, вот этим самым он был похож на тебя…

«Я все время должен с ним разговаривать, — решил Денисио. — Я не замолчу до тех пор, пока он не сядет. Не может быть, чтобы он ничего не слышал…»

И Денисио продолжал:

— Потом я покажу тебе, где погибли мои друзья: Павлито — русский летчик Павел Дубровин, и летчики интернациональной эскадрильи — венгры Матьяш-маленький и Матьяш-большой. Ты знаешь, за что они все погибли? За то, чтобы ты остался свободным человеком… И ты, и я, и Микола Череда, и Василь Иваныч Чапанин… Они знали, что мы за них отомстим. Думаешь, им было легче, чем нам? Черта с два! Вся фашистская свора — из Германии, Португалии, Италии — все воронье слетелось тогда в Испанию, чтобы удушить республику… Понимаешь, Гена? Я у тебя спрашиваю: ты понимаешь, о чем я говорю?

Комбинезон весь пропитался кровью. Шустикову чудилось, будто из раны кровь не просто сочится, она хлещет оттуда, и если ее не остановить, он немедленно умрет. Или он уже умер? Почему он перестал что-либо видеть и слышать? Где он сейчас? Где Денисио?

— Гена, Гена, ну, Гена!

…Мать всегда была спокойным человеком. А он любил ее поддразнить. Бывало, выйдет во двор, покатается на качелях, сделанных отцом, побегает вокруг цветочной клумбы и тут же начнет поглядывать на дверь. Вот-вот мать покажется и немного подслеповатыми глазами станет искать сына. А он приляжет, притаится за цветочной клумбой и лежит, не двигаясь. Тогда мать начинает: «Гена, Гена, ну, Гена!» Он молчит, а мать уже вся в тревоге, ломает руки, бегает туда-сюда по веранде и зовет: «Гена, Гена, ну, Гена!» Наконец он вскакивает, садится у ее ног, обнимает их да так и сидит, снизу вверх заглядывая в лицо матери. И ни с того ни с сего начинает декламировать: «Шалун уж отморозил пальчик, ему и больно, и смешно, а мать грозит ему в окно…» И оба начинают счастливо смеяться. Боже мой, как же им было хорошо!

А потом случилось самое страшное, что только могло случиться в его жизни. Ему тогда исполнилось восемь лет, он уже пошел во второй класс… Нежданно-негаданно мать слегла и начала таять прямо на глазах. Вначале она изредка вставала, но прошел месяц, второй, третий, и с каждым днем ей становилось все хуже и хуже, и теперь она лежала, точно прикованная к постели. И однажды он случайно услышал, как врач говорил отцу: «К сожалению, медицина пока бессильна против такой болезни, как рак…»

Геннадию не надо было объяснять, что это значит. У его школьного друга недавно умерла от этой болезни старшая сестра, и он рассказывал, как она мучилась перед смертью. Мучилась перед смертью и мать. Геннадий готов был сидеть у ее постели день и ночь, но она не хотела, чтобы он видел ее страдания. «Я хочу побыть одна, сынок, — говорила она. — Пойди погуляй».

— Гена, Гена, ты меня слышишь?

…Сколько времени прошло с тех пор, а у не все такой же голос. Она, конечно, зовет его для того, чтобы он пришел к ней… «Хорошо, мама, я сейчас приду», хочет он сказать, но чудовищная боль подкатила к сердцу, ему нечем стало дышать.

Трубы заводишка, который он называл «пыхтелкой», остались позади, под самолетом ровное поле, впереди, не более чем в трех километрах, начинается аэродром. Но можно садиться и здесь. Убрать газ, снизиться, выровнять над землей машину и произвести посадку. По радио Денисио передал на КП, чтобы приготовили машину с врачом, или самолет «У-2», он, Денисио, сам доставит Геннадия Шустикова в армейский госпиталь.

Машина Шустикова валится с крыла на крыло, винт остановился, — наверное, летчик выключил зажигание. Скорость — минимальная. Вот-вот истребитель сорвется в штопор. И хотя высота потеряна, он может взорваться при ударе об землю.

Денисио открыл фонарь — так было лучше видно Шустикова. Тот сидел, откинувшись на заднюю спинку сиденья, опустив голову на грудь. Глаза его были полузакрыты. Видел ли он что-нибудь перед собой, сознательно ли удерживал самолет от срыва в штопор, или машина приближалась к земле сама по себе, определить было невозможно…

И вот — земля. Истребитель упал с двухметровой, не больше, высоты. Упал, подмяв под себя шасси, и застыл в неподвижности, точно огромная подстреленная птица. Денисио с облегчением вздохнул: слава Богу, машина не загорелась, не скапотировала, что могло привести к гибели летчика. «Я никогда не забуду этот день, — подумал Денисио, делая круг, чтобы зайти против ветра. — Я всегда буду благодарить провидение за то, что оно сохранило жизнь этого замечательного юноши, только-только начавшего жить…»