Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 303 из 353

Вниз, к одинокой раките, сиротливо торчащей на расстоянии окрика от чудовища, двинулись лишь пять или шесть человек. Остальные затерялись прежде, чем отряд поднялся на взгорок – люди исчезали бесследно, как во сне. В зачарованном стремлении к цели Ананья не оборачивался на спутников. Возможно, он тоже ощущал себя в чудовищном сновидении и принужден был сосредоточить все помыслы на том, чтобы не дрогнуть, не уклониться от начертанного когда-то наяву пути.

Государыня пошатывалась в обморочной слабости, ее придерживали с двух сторон витязь в полудоспехах и грузный боярин в долгополом кафтане, который и сам уже не дышал, а стонал, заглатывая воздух.

– Приготовьте веревки, – тихо распоряжался Ананья, отирая пот, – давайте венец.

Он водрузил венец по принадлежности, на поникшую голову государыни и принялся поправлять в спутанном золоте волос жемчуг. Потом нашел на отвороте собственного кафтана иголку с приготовленной ниткой и достал из кармана грязный шелковый сверточек. Десятком неверных, торопливых стежков, не раз уколов пальцы, подшил сверток к плотной парче платья – на испод широкого жесткого воротника. Осталось только опустить воротник на место и убедиться, что подавленные близостью змея соратники не обращают внимания на маленькие военные хитрости. Не более того понимала, что делается у нее за спиной, государыня.

Тугими узлами ее примотали к дереву, и остался возле нее один человек – бирюч с барабаном.

Стучать, что ли? Государыня не ответила. И бирюч, записной базарный остряк, утративший остроумие и живость, отошел от нее шагов на пятнадцать. Здесь, на некотором расстоянии от назначенной к закланию жертвы он, по видимости, почитал себя в относительной безопасности. Достал из-за пояса палочки, занес их над барабаном и, когда поднял глаза на змея, застыл.

Черная костлявая груда, похожая на утыканный ломаным жердьем стог гнилого прошлогоднего сена, хрипло вздохнула – повеяло дурным ветром. В намерения бирюча как раз и входило разбудить змея, чтобы донести до него братское приветствие слованского государя, но признаки пробуждения устрашили посланца до оцепенения.

– Стучать, что ли? – жалко спросил бирюч в надежде на человеческий голос.

Женщина не ответила.

Доносилось хриплое, раскатистое дыхание, от которого шевелилась и шелестела обок со змеем пепельная трава.

Бирюч убрал палочки и достал бумагу – государево послание к старшему брату, высокочтимому и сиятельнейшему Смоку. Может, сначала огласить, а потом уж бить? Но трудно было преодолеть воспитанные беспорочной службой навыки. Бирюч снова вытащил из-за пояса палочки, глубоко вдохнул…

И словно треснуло. Заливистый и затейливый грохот барабана разбудил зачарованную тишину лощины. Змей досадливо передернулся, выпростал большую, как винная бочка, голову. Мутно озираясь, чудовище фыркнуло и махнуло крылом. Там, где костистый конец крыла чиркнул по ржавой земле, осталась рваная борозда – и ничего больше. Только кровавые ошметки, да отскочивший сапог с обломанной костью в нем… Отлетевший в сторону барабан горел праздничными желто-синими красками.

Но Зимка ничего этого уж не сознавала, она висела на веревках без чувств.





Ничто не могло приглушить в памяти Юлия счастливые дни и ночи в Камарицком лесу – праздник свидания с Золотинкой. Потом было иное: раскисшие дороги, дождливое небо, холодный ночлег на голодное брюхо, схватки с собаками и грубые недоразумения со случайными спутниками.

Словом, все, что происходило потом, как бы много оно ни значило для Юлия само по себе, существовало во внешней его жизни. Тогда как Золотинка и потрясение тех жгучих дней было жизнью внутренней, и для такого человека, как Юлий, значило больше случайных перемен, ударов и открытий.

Короткое счастье с любимой Юлий воспринимал как слабость. Нечаянное, неверное, оно пришло в то время, когда он, опустошенный и переболевший, ничего уж, кажется, не ждал и не хотел для себя. Но счастье нагрянуло, ошеломило, выбило окна, распахнуло все двери и укатило – оставив разоренный и опустелый дом в грудах мусора. Оно застигло врасплох, таким внезапным порывом, что не было ни малейшей надежды защититься.

Вспоминая потом эти дни (он и не забывал их, кажется, ни на миг – ни днем, ни ночью, даже во сне), переживая потом эти дни, Юлий не мог по совести отрицать своего счастья, представляя дело так, будто он принял неожиданный подарок судьбы по необходимости и насильно. Он склонялся перед судьбой за этот нечаянный праздник, и все же в сознании его существовало понятие о неладной, стыдной природе того, что случилось в Камарицком лесу.

Юлий знал, что не простил Золотинку.

То есть не то, чтобы не простил, – тут и слово правильное не подберешь… Надо было бы сказать: не простил себе. Падение Золотинки он чувствовал как собственное унижение… то есть он чувствовал это предательство так, как если бы совершил его сам. А это и было как раз самое тяжкое, потому что Юлий был из тех людей, которые трудно прощают самим себе. После безумства в Камарицком лесу он утратил последнюю возможность смотреть на преступление Золотинки со стороны. Теми счастливыми днями он разделил с ней преступление целиком и навсегда.

И от этого уже не было спасения. С этим нельзя было возвратить себе хотя бы толику самоуважения, без который невозможно испытывать радость жизни. Сбежав из Камарицкого леса без всяких объяснений с Обрютой, он совершил еще один непростительный проступок – порвал с другом. Значит, ничего не оставалось, как умереть для прошлого. Скользнуть еще на одну ступеньку вниз – туда, где уж не было никаких ступеней (или казалось при взгляде сверху, что ступеней нет).

Юлий смешался с толпой безродных бродяг и скоро уже – с прискорбной легкостью! – ощутил себя совершенно на месте. Вот так: из князей – ив грязь. Под грязью он понимал грубость чувств и обнаженность подлости на дне жизни. Там лучшее, что составляло достоинство человека, таилось от взоров. Трудно было не замараться подлостью, когда приходилось делить с миродерами их труды и нравы. И нужно было обладать душевной зоркостью, чтобы различать в огрубелых людях лучшее. Он различал, видел и остро, до слез чувствовал, почему и заслужил у товарищей в дополнение к кличке Глухой прозвание Чокнутый.

Имелась для этого прозвища и другая причина. Забываясь, Юлий не раз прибегал к тарабарским выражениям. Что и не диво: оборванный, грязный босяк был единственным в мире человеком, который мыслил на высоком тарабарском языке, языке науки, тонких чувств, языке мужества и нежности, преданности и самоотверженности. Беда Юлия была в том, что он не знал никакого другого.

Не разумея своих случайных товарищей, он двигался с толпами миродеров куда придется, терял попутчиков и странствовал в одиночку, не имея возможности ни расспросить дорогу, ни изъяснить конечную цель своих скитаний. Он много видел и многое понимал без слов и все ж таки не очень ясно представлял себе, что происходит в стране и к чему клонится дело. Кстати сказать, Юлий не подозревал о распространении блуждающих дворцов. Людская волна вынесла его к столице, потом, отхлынув, бросила к змеиному логову, к чудодейственному кольцу дворцов, которые тут и предстали Юлию во всей своей непостижимости. С несказанным изумлением взирал юноша на сокрушительные судороги невиданных каменных хоромин и частенько оглядывался на спутников, которые почему-то этому не удивлялись.

– Сядь, Глухой, не отсвечивай, – сказал Шишка, широкий, по-медвежьи заросший мужик. Шишка и несколько других таких же черных от солнца, с кирпичными рожами бродяг полулежали среди кустов, достаточно высоких и густых, чтобы можно было заблаговременно затаиться, приметив в поле разъезд лучников. Здесь же были две женщины, одна из них, помоложе и востроглазая, нет-нет да и поглядывала на Глухого. Строгое и в то же время удивительно юное лицо его останавливало взор, вызывая неясный, подспудный вопрос.

Впрочем, отмеченное присутствием бывшего слованского государя становище любопытно было и множеством других презанятных редкостей, добытых еще до того, как Юлий пристал к ватаге. Расстеленный на мятой траве скатертью, горел малиновой ярью и серебром порядочный кусок бархата, уже испачканный жиром и сажей. Низкий золотой сосуд с широким горлом, который бродяги принимали за котелок, был, скорее всего, плевательницей или урной из дворца. Тут же можно было видеть неясного назначения колокольчик, шитую жемчугом подушку, затейливый подсвечник на три свечи, маленькие толстого стекла склянки без содержимого, выпитого или разлитого. В стане имелось немалое количество парчовых шлепанцев без задников, с загнутыми вверх носками – из-за неудобства вечно спадающей обувки оборванцы держали шлепанцы по большей части за поясом.