Страница 262 из 353
Общее настроение выразил долговязый, в темных, монашеского покроя одеждах человек, он начал говорить, и горлопаны притихли, смиряя чувства в пользу разума и учености. Время брать башню приступом, по видимости, еще не пришло.
– Послушайте, почтенный отшельник! Я уважаю ваши убеждения, – громко начал ученый человек, задрав голову к черной дыре наверху. Длинное с убедительным носом лицо его своим общим складом, привычно умным, вызывала воспоминания о наставлениях школьного учителя. – В какой-то мере я ваш товарищ – разными путями мы идем к той же великой цели, раздвигаем пределы человеческого духа. Отталкиваясь от этой посылки, позвольте мне высказать далее несколько соображений общего порядка…
К несчастью, плавное течение речи начетчика затруднялось естественными причинами: обращаясь к немотствующему проему над головой, он вынужден был напрягать голос и потому останавливался через два-три слова, чтобы набрать воздуху. Одним из таких вынужденных промежутков, как ни был он краток, воспользовался мордатый оборванец из ретивых.
– Ну его к черту! Кончай! – прошипел он, толкая начетчика в бок.
Тот заторопился, отчего изящно начатая речь его, несомненно, пострадала в последовательности и связности.
– Нельзя не преклоняться перед праведной, полной нечеловеческих лишений жизнью! – сказал он еще и, встретив нахмуренный взгляд бдительного оборванца, опять сбился. – Ас другой стороны, почтенный отшельник, не советую обольщаться: ваш подвиг принадлежит человечеству! Именно так. Я настаиваю! Подвиг пустынножительства, как всякий другой подвиг духовного совершенствования, не может иметь узкую, ограниченную цель личного спасения! По завету Рода Вседержителя лишь высшее благо есть достойная человека цель и дорога спасения. «Спасая душу, погубишь ее», – смотри Родословец, начало второе, стих шестнадцатый. Чело ваше, любезный отшельник, сияет святостью девятилетних страданий. Теперь же народ, общество, пришел за частицей вашей святости. Для общего дела, святой отец…
– И где бы ты был, (неразборчиво), кабы богомольцы не таскали тебе молоко да хлеб?! Ты чей хлеб жрал? – вскричал мордатый, с крепкой пятиугольной ряшкой оборванец.
– Я отказываюсь увещевать при таких условиях! – возмутился начетчик, обращаясь к обществу за поддержкой.
– Заткнись, падла! – крикнули из толпы, имея в виду, вероятнее всего, оборванца.
Общий шум несогласных между собой голосов всколыхнул народ. Недобрый гомон оборвался, едва в проломе башни явилась лобастая из-за высокой проплешины, понизу густо заросшая раскинутыми в стороны вихрами и бородой, голова.
– Паки и паки взываю к вам, окаянные: прочь! – несчастным голосом взревел отшельник. Зазвенело железо, наверное, цепь. – Утекаю от соблазн еретических и каюсь! В подвиге моем укрепляюсь, како бы творцу своему богу угодити! Прочь, прочь, адово отродье! Сатанинская мерзость прочь! – он осенил себя колесным знамением. – Тьфу на вас! Тьфу, бесы!
– Ты это брось, человече, какие тут, к черту, бесы?! Ему по-хорошему, а он – бесы! – взволновалась толпа.
– Предание Родово все отвергли и возненавидели, – неумолимо вещал свое пустынножитель, – и святых уставы отложили, и тем на себя вечную клятву навели и того ради вечного проклятия!
– Слезай, последний раз тебе говорят!
– Не мы просим, нужда просит! С утра стоим!
Единодушия, впрочем, не было. Одни бессвязно галдели, другие становились на колени и молитвенно простирали руки, третьи ни во что не вмешивались и держались поодаль, предоставив возможность действовать самым озабоченным.
– Нужда у нас до твоей святости, ваша милость, ой, нужда-то, нужда горючая! – взывала здоровенная баба, перекрывая звенящим криком нестройный гомон толпы. – Всей святости-то не просим, поделись толикой, святой отец! По нужде, по-соседски. Из Кушликов мы, деревня-то у нас, Кушлики.
– Тьфу, исчадие адово! – злобствовал пустынник.
– Грозен, ох, грозен! – в умилительном восхищении бормотала бедно одетая женщина из мещанок. – Грехи наши тяжкие!
– Послужи обществу и гуляй! А дело сделаешь, снова на столп закинем – знай себе дальше молись, спасайся! А во дворце-то нам без тебя никак! – галдел народ.
Нетрудно было догадаться, что безупречная жизнь отшельника и даже, можно сказать, отсутствие жизни, как ручательство безупречности, возбуждала в общественном мнении надежду, что святой человек окажется удачливым проводником через превратности блуждающего дворца. И, верно, слава святого утвердилась далеко по округе – иначе как объяснить такое скопление решительно настроенных богомольцев в гористой пустыне?
Пока самые основательные и благочестивые все еще пытались по-хорошему втолковать столпнику свою неотложную надобность, горячие головы уже затеяли приступ. Срубили высокую ветвистую березу, обкорнав ее со всех сторон до голых сучьев, и приставили это подобие осадной лестницы под самый пролом наверху башни. Иного доступа к злобствующему отшельнику не имелось: когда девять лет назад святой человек, отрекаясь «от соблазн еретических», поднялся в башню, каменщики намертво заложили дверь, что выходила в сторону развалин, так что остался пролом под крышей. И если бы столпник вздумал оборонять крепость, он смог бы, наверное, укрепив душу молитвой, защищаться против небольшого военного отряда. Однако никто не предполагал в святом человеке такой суетности, чтобы он действительно взялся за дубину.
Потому-то народ и пошел на приступ с легкой душою. Несколько человек живо вскарабкались до середины березы, а выше полез щекастый оборванец с узким и крепким теменем, на котором стриженой морковкой росли короткие, жесткие волосы. Смельчак, перебирая босыми ногами сучья, уже тянулся к нижней закраине пролома, когда отшельник нырнул куда-то во тьму и возвратился с плоским горшком, который, непристойно взвизгнув, опрокинул на стриженную щетиной голову – из горшка хлынуло нечто похожее на темно-коричневое варево, все в сгустках.
– Тьфу, черт! – взревел оборванец, дергаясь и отмахиваясь, как ошпаренный.
Извиваясь, он пытался удержаться на прогнувшейся верхушке осадного дерева и сорвался вниз – наземь! Но не убился, а тотчас вскочил, обдавши смятенный народ вонью, и ринулся к ручью смывать дерьмо… Алчущий святости народ рассвирепел. Здоровенный булыжник звезданул святого старца по лбу, положив конец схватке, – звучный стук камня о череп, сдавленный вскрик, и несчастный исчез из виду.
Осаждающие проникли в пролом, обвязали беспомощного отшельника веревкой и с величайшими предосторожностями спустили вниз. Бабы заголосили – извлеченный на солнце столпник являл собой зрелище жалостливое и поучительное. Сквозь прорехи рубища проглядывало немытое, в струпьях тело. Величественный лоб с залысинами оставался, пожалуй, единственной частью тела, что не подверглась умалению, не усохла от истощения. Голые под длинной рубахой ноги, все в язвах и чирьях, поражали худобой, так что особенно жутко гляделись крупные кости колен и большие ступни.
Пока женщины, охая и причитая, приводили святого в чувство, смачивали ему лоб и обтирали тряпками вонючее тело, мужчины сладили на скорую руку носилки, нечто вроде плетеного помоста на двух длинных жердях. Однако отшельник, с изумлением взиравший на чудовищно склонившихся к нему людей (девять лет он глядел на эту лужайку и на людей с недосягаемой высоты), заупрямился, едва начали его перекладывать на покрытые ветошкой носилки. Почитатели святого со смущением остановились перед необходимостью нового насилия.
– Вот его четки! Четки тут! – с восторгом первооткрывателя завопил на башне мальчишка, забравшийся наверх вместе с прочими любопытными.
Четки возвратили хозяину, и тот, жадно ухвативши заветное, тотчас забормотал, перебирая крупные бусины слоновой кости. Так его и подняли на носилки с четками в руках, пустынножитель привычно скрестил под себя ноги и больше уже не замечал перемен, восседая на гибко качающихся жердях, которые несли четыре дюжих послушника. Толпа потянулась вслед, и все шествие вступило в лес.