Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 209 из 353

Жизнь возвращалась через боль.

Золотинка приподнялась, охнула, нечаянно опершись на обожженную ладонь. Тупо уставилась на обнаженное бедро. Горели ладони. Нога саднила и горела.

Она жалобно скривилась, не понимая связи между болезненными ощущениями и кроваво-грязными ссадинами на колене. Усилие утомило ее, она откинулась. То была душевное и телесное отупение, которое наступает после долгих, превышающих человеческие силы страданий.

Золотинку умертвил полный покой. То, что пережила погребенная под толщей каменного мусора девушка, было жесточайшей, растянутой во времени пыткой. Тишь и тьма. И более всего – отсутствие ощущений, невозможность ни подвинуться, ни подать голос. Обращенная в мысль, Золотинка стала неспособна сосредоточиться. Лишенная опоры в ощущениях, мысль обнаружила свою бесплодность. То было утомительное и все более жуткое состояние неподвижности. Страх охватывал Золотинку, если только можно сказать «охватывал» по отношении к тому, что не имеет тела. Но страх этот был – невообразимая, непостижимая беспомощность. Можно представить себе стиснутого со всех сторон горой без малейшей возможности шевельнуться человека – и это будет лишь отдаленное, слабое подобие того, что испытывала Золотинка. То была худшая из тюрем. Одиночное заключение иссушает чувства и сводит с ума. И насколько ужаснее положение заключенного, который лишен не только товарищей, но и самого себя, лишен пространства – какого бы то ни было. Лишен времени, ибо время не существует вне действительности. Это уже нечто большее, чем одиночество. Погребенная в камне, Золотинка мучительно умирала. И умерла.

Доставили носилки. Предполагалось, что расколдованная девушка неспособна ходить, но когда принялись ее поднимать, встала сама. Положение тела пробудило память мышц, они сократились и подняли Золотинку, которая тотчас же зашаталась, потому что ноги двигались сами собой и как им вздумалось. Она свалилась на ринувшихся к ней пигаликов. Когда стали укладывать ее на носилки, она не легла, а села, свесила ноги на сторону. Пигалики держали девушку на весу, напрягаясь и пошатываясь, когда она принималась раскачиваться на своем насесте, как на качелях.

– Во-о! – протянула Золотинка, с отстраненным любопытством рассматривая сожженные ладони. – Ишь ты! – еще раз она удивилась, обнаружив, что платье ее из толстой и жесткой ткани грубо обрезано немногим ниже пояса.

– Глубочайшее слабоумие! – вздохнул, оглядываясь в поисках сочувствия, Корлаван. Обнаружил вокруг озадаченные лица и виновато тронул себя за подбородок.

Главный врач города был не толстый, но приятно пухлый в щеках курносый пигалик. Наткнувшись на предостерегающий взгляд главного обличителя Республики Хруна, он стушевался и ступил полшажочка назад. Обличитель Хрун не смилостивился, а сказал громко:

– Ни в коем случае это не меняет дела. Хватило ума на преступление, хватит сообразительности, чтобы… выслушать приговор.

Кто-то сказал довольно явственно:

– Но это жестоко.

Упрек принял на свой счет не обличитель, как следовало ожидать, а главный волшебник Ямгор Тлокочан:

– Скажите спасибо, что вообще расколдовали! – бросил он, не оборачиваясь.

Сердитое замечание не облегчило волшебника, глядел он по-прежнему озабоченно и как-то даже брезгливо, всем недовольный, несмотря на очевидный – и замечательный! – успех волшебства. Болезненно самолюбивый и жадный до похвал, Тлокочан почему-то всегда мрачнел, когда его хвалили. А когда порицали, то злился. В остальное время это был жизнерадостный и благорасположенный к окружающим толстячок – с короткими толстыми пальцами, невероятно хваткими и умелыми. Этими крепенькими кочерыжками он исполнял тончайшие, требующие и силы, и ловкости, и проворства действия, без которых не обходится волшебство.

Словом, это был необыкновенный по всех отношениях пигалик и чрезвычайно талантливый волшебник. Тлокочан ревниво относился к своему ремеслу, почитая его чуть ли не вершиной и смыслом всего развития жизни на земле. Как и прочие пигалики в подавляющем своем большинстве, Тлокочан был, разумеется, убежденным атеистом и отрицал существование бога, не видел ни надобности, ни пользы в этом изобретении трусливого человеческого ума. Это не мешало ему привносить нечто религиозное в свою собственную деятельность, набрасывая покров таинственности, чего-то непознаваемого и непостижимого на всякое колдовство.

– Вы считаете, товарищ, – с подчеркнутым уважением обратился к нему обличитель Хрун, – что попытка повторить колдовство ничего не даст?

Тлокочан достал из кармана невообразимо грязный платок и обтирал руки.





– А вы считаете, Хрун, что если девушка расколдуется без ноги или чего-нибудь столь же существенного, будет лучше?

– А вы считаете, мозги не самое существенное для человека? – не сдержался Хрун.

– Для девушки? – спросил волшебник, безбожно гримасничая. Он поднес платок к губам, удивился и сунул его подержать Хруну, который не решился отказать товарищу в ничтожной услуге. Освободившись от платка, Тлокочан со смаком поцеловал кончики пальцев. – Для прелестной девушки, говорю я… – Еще один поцелуй. – Для прелестной, милой, обаятельной девушки?

Обличитель поморщился; имел он, что сказать по поводу дешевых пошлостей, но грязный платок в руках лишил его красноречия. Хрун воздержался от замечаний и, бегло оглянувшись, уронил тряпицу на ближайший камень. Пышный, со щеголеватой небрежностью повязанный галстук обличителя своим белоснежным цветом, без малейшей примеси каких-либо сомнительных оттенков, соответствовал определенности всего его облика: благородное лицо его замечательно было редкой для пигаликов правильностью очертаний.

Между тем, поглощенные трудной задачей не уронить девушку, носильщики все еще шатались и колебались, не догадавшись опустить беспокойную ношу наземь.

– Однако все же… Лучше ее унести, да поскорей, – негромко, себе под нос заметил единственный из оказавшихся здесь членов Совета восьми Лобан. Он держался столь скромно, что окружающим поневоле приходилось оставаться начеку, чтобы не упустить важного замечания одного из руководителей Республики. В лице Лобана с мясистым носом и вскинутыми, как подрезанные крылья, бровями проступала тайная грусть и даже как будто обида. Хотя обижаться было и не на что – тихое замечание члена Совета восьми было воспринято со вниманием.

– Не лишним будет заметить, – бубнил Лобан, стеснительно наклонив голову, отчего слова его падали еще глуше, – что мы стали свидетелями необыкновенного события. Не слишком сильно будет сказать – выдающегося. Но обязан напомнить, что мы стали свидетелями события как бы не существующего… До тех пор, пока Совет восьми не рассмотрит все обстоятельства в целом, в их отношении к нашим международным обязательствам, и не выскажется публично. До той поры убедительно прошу присутствующих хранить все, что вы здесь увидели, в тайне. Нужно унести девушку, и пока все.

Обращение к толпе любопытных и зевак с призывом хранить в тайне обстоятельства происшествия могло бы показаться забавным, если бы не то существенное уточнение, что это была толпа пигаликов. Предупреждение члена Совета восьми не показалось тут никому ни легковесным, ни опрометчивым.

– Постойте! – придержал двинувшихся уж было носильщиков обличитель Хрун. – Я думаю, девушка и сама пойдет!

Она отлично поняла Хруна и даже не пыталась этого таить – слезла с носилок!

– Да-да, конечно! – сказала она с преувеличенной живостью, словно мимика ее менялась так же беспорядочно, как двигалось тело.

– Идем! – настаивал Хрун. – И нужно одеться! – выразительный взгляд его показывал, что человек… женщина с обнаженными по самый пах ногами не может считаться вполне одетой.

Но Золотинка-то не замечала, что ей холодно.

– Ах да… – повторила она, страдая от напряжения мысли. – Кстати! – лицо озарилось. – Да вот – Юлий. Что с ним было?

Никто и слова не успел вымолвить, как Золотинка затараторила:

– Но я все помню. Отлично помню. Да. Я помню. Понимаю. – Изменчивые чувства ее казались такими же развязными и произвольными, как жесты, они существовали сами по себе, без связи со смыслом.