Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 54

Дальше мать выражает беспокойство о здоровье свекрови и всей семьи: «Да хранит вас всех Господь!» — и огромную признательность за гостинцы: «Мы знаем, что вы, наши дорогие, во всем себе отказываете, чтобы помогать нам. Мы с глубокой признательностью думаем о тех, кто пришел нам на помощь». И наконец самый пронзительный пассаж: «Эти гостинцы (конфеты) мы обычно делим на четыре равные части, и каждый сам распоряжается своей долей. Но на сей раз мы позволили себе взять только по одной штуке, а остальное отложили: может быть, Тадзио свяжется с нами, и у нас будет, что ему послать…»

* * *

Через несколько дней после начала военных действий между Германией и Советским Союзом в июне 1941 года войска Вермахта захватили Вильно. Наша линия связи с семьей матери — иными словами, с внешним миром — была перерезана, и наши спасительные продуктовые посылки прекратились. С этого момента наша жизнь станет уже не суровой борьбой за существование, а отчаянными попытками отсрочить неминуемое приближение смерти. Много лет спустя мать призналась, что летом 1941 года она просила подаяние. Она утверждала, что это было только один раз, ну, может быть, два… Она изо всех сил продолжала заниматься своим шитьем, а Анушка (которой тогда был всего 21 год) и Тереска (ей было 19) вступили в бригаду лесорубов. Это была мужская работа, не по силам девушкам этого возраста, даже крепким и хорошо питающимся. Ни одна из моих сестер не была крепкой и не питалась хорошо. Но они мужественно пытались выполнять свои нормы, шатаясь от голода и борясь с полчищами мошки, пока в конце лета работа не кончилась. Вскоре после этого Анушку взял в домработницы пожилой вдовец, имевший корову и считавшийся поэтому колхозным аристократом. Работа эта стала настоящим испытанием, потому что старик часто напивался. Возможно, были и какие-то домогательства. Так или иначе, однажды Анушка прибежала домой и сказала, что больше она к старому пьянице не пойдет. Так мы лишились скромной возможности «взаимовыгодного товарообмена» (нам доставалось небольшое количество молока, а иногда даже сливок).

Я тоже в свои 12 лет вступил в колхозную хлебоуборочную бригаду. Нас поселили посреди пшеничных полей во времянке — практически это была просто крыша над головой. Теоретически нам полагалась еда, но в действительности нам давали просто пустые щи, которые колхозники дополняли хлебом и другой собственной провизией. У меня ничего такого не было. Скоро я понял, что не поспеваю за своими старшими и более сытыми товарищами. Не зная, что со мной делать, добрый бригадир дал мне работу погонщика быков. Я перевозил снопы пшеницы на телеге и громко погонял быков, крича им по-казахски: tsopили fsaba— направо или налево (я не помню, что есть что), — быки понимали команды и неохотно исполняли. Но моя пара все равно была гораздо медленнее других. Тогда один из остальных погонщиков отвел меня в сторону и объяснил, что бедных животных надо погонять палкой. Скоро моя пара бегала довольно быстро, и мне до сих пор стыдно вспоминать этот легкий путь к эффективности. Потом, впрочем, один из моих быков отомстил своему мучителю — сегодня я вижу в этом заслуженное наказание. Как-то в обеденный перерыв один бык встал на мою голую ногу. Мучение длилось долго — быки очень задумчивы, — а боль была невыносимой. К счастью, кости не были сломаны, потому что я стоял на очень мягкой земле.

Моя первая зарплата натурой (мешочек пшеницы) была издевательством. Мы поняли, что колхоз платит таким, как я, гораздо меньше, чем своим членам. Поэтому я не стал возвращаться. Вместо того я потратил много ценного времени, ожидая в очереди у одной из трех наших мельниц, чтобы мою пшеницу перемололи в муку. Пока я там ждал, я выяснял, какие есть возможности в частном секторе. Мой друг Коля Глотов пригласил меня вступить в их рыбный синдикат. Это была великая честь, практически как получить приглашение стать членом закрытого лондонского клуба. Я пошел с ними, но проку от этого не было. Ребята рыбачили из спортивного интереса, а я должен был добыть пропитание. Тем временем мне подвернулась многообещающая возможность, которая также стала моим непреднамеренным вкладом в борьбу с Германией. Многих мужчин призвали в армию, и их жены были не в состоянии сами справиться с огородом или — иногда — забить курицу, которая перестала нестись. Я взял эти обязанности на себя и вскоре стал востребованным — хотя и неумелым — садовником и научился быстро расправляться с птицей. В прошлой жизни меня могли бы взять на службу к Тюдорам: я использовал топор. Заработки были невелики, но их было достаточно, чтобы я продолжал этим заниматься. Со временем я заработал скромную репутацию мастера на все руки. Следующим летом она окончательно закрепилась, когда меня пригласили разобрать крышу молочного центра. Это было серьезное достижение для тринадцатилетнего мальчика. На эту работу я нанял себе помощника и после двух дней напряженной работы каждый из нас вернулся домой с ведром обезжиренного молока.





В разгар лета 1941 года война и политика начали вторгаться в нашу жизнь, отвлекая нас от повседневных трудов. Мы приветствовали неудачи Красной армии (как и некоторые из местных, в том числе Самойловы), забывая, что удары наносит другой наш смертельный враг. Я помню, как услышал по громкоговорителю, что после ожесточенных боев советские войска оставили Смоленск и сказал про себя: «Так гадам и надо!» У меня ушло два года на то, чтобы эти чувства поровну разделились между советскими и немцами: «Пусть растерзают друг друга, гады!» Несмотря на эту примитивную жестокость, я был в состоянии отличать русских людей от советской системы. И сегодня это меня радует.

В это время в Николаевку прибыла вторая волна депортированных: контингент поволжских немцев, которых Москва боялась оставлять на Волге, то есть недостаточно далеко от надвигавшегося Вермахта. В отличие от нас эти люди, которых Екатерина привезла в Россию в конце XVIII века, были частью ее. Мы смотрели друг на друга с интересом, на расстоянии, но без враждебности. Вслед за депортированными немцами появился десант беженцев из Ленинграда, совсем другой ингредиент в нашей социальной мешанине. Они, приехавшие из «второй столицы», казались нам очень уточенными. В них оставался какой-то шик и вычурность, напоминавшие нам о другой эпохе. Они купались нагишом в дальней части озера Кубыш. Банда Коли Глотова (естественно, в том числе и я) придумали себе наблюдательные посты и оттуда с наслаждением подглядывали. Осенью среди поволжских немцев и утонченных ленинградцев обнаружились один или два учителя, и наша местная школа — исключительно благодаря директору — предложила им работу. Новенькие были первоклассными учителями, в том числе и жуткий немец с Поволжья с лицом, как вафля. Ему велели преподавать немецкий, второй иностранный язык после казахского. Я полагаю, что мои поверхностные знания в немецком, полученные за Уралом и давно забытые, несли на себе отпечаток поволжского диалекта XVIII века.

Пополнились ряды и польскоговорящего сообщества Николаевки, хотя всего семьи на три-четыре. Это были не депортированные под надзором НКВД, а беженцы-евреи, которым удалось выдвинуться на восток, упреждая немцев. Новички были относительно состоятельны и хорошо одеты. Наши местные власти обращались с ними корректно. А молодую женщину-врача из их рядов немедленно попросили возглавить сельскую больницу, где даже в отсутствие медикаментов и приспособлений она умела обеспечить столь необходимую профессиональную помощь. Ей помогал другой новичок, пожилой еврей, уже давно на пенсии, но явно с блестящей медицинской карьерой за плечами.

Затем приехали Рудские, мать и сын-подросток. Откуда они приехали, было для всех тайной. Они, возможно, тоже были евреями, и у них точно были важные связи в Москве. Рудские были люди культурные, и Едзио тут же влюбился в Тереску, что мы восприняли как доказательство его хорошего вкуса. Мать не задавала никаких вопросов, ее отношения с пани Рудской не выходили за рамки учтивости, а я подружился с Терескиным воздыхателем. Несомненно, хорошим отношением Едзио ко мне я немало обязан своему положению младшего брата.