Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 73

Нынче велик был соблазн потревожить его сиятельство, ибо чувствовал экзекутор: то, что он свидетельствовать хочет, будет не только выражением его восторга. Генерал-губернатору следует знать, что за зерно брошено в благодатную ярославскую землю и какие всходы ожидать надлежит. Умен был Игнатьев, и уж что на пользу Отечеству, умел всегда отличить.

Остановился, размышляя, и густые брови его, не тронутые сединой, изогнулись крутыми дугами. «А уважу я князя Никиту Юрьевича славным подарком, коий, я чаю, и не мнился ему. Ан, не ушли в нети дела Петровы, и доколе жив будет хоть один россиянин, доброй памятью отзовется на них его благодарное сердце!»

— Эй, Степан! — крикнул он и стал складывать на столе бумаги.

На лестнице послышались тяжелые шаги, и вошел хозяин Ерофей Данилыч Викулин, владелец полотняной фабрики.

— Извиняйте, Гаврила Романыч, я заместо Степки, — бритое добродушное лицо его расплылось в широкой улыбке. — Степку я за надобностью отослал, а что вашей милости, Гаврила Романыч, угодно, мы и без его управимся. А сейчас пожалуйте за стол. — Он подошел к Игнатьеву, приподнялся на цыпочках и доверительно добавил: — Там, между протчим, дорогой мой Гаврила Романыч, штоф наливочки жена припасла — для гостя!

— Я же не пью, — поморщился Игнатьев.

— Да разве ж ее пьют? — удивился Викулин. — Отведаем! Жена-то на сухих травках да на мороженых ягодках сытила.

— Ну, хорошо, хорошо. Переоденусь только.

— Никак все ж в кеатр собрались? — огорчился Викулин, заметив, что Игнатьев вынул мундир. — Охота ж вам, Гаврила Романыч! Посидели б, потолковали, чем по морозу-то ходить. Про Петербурх бы нам, неразумным, что растолковали…

— Нет уж, уважаемый Ерофей Данилыч, сегодня открытие нового театра. Как же не идти-то? В старом я все трагедии просмотрел. Уж позвольте мне нынче и оперу послушать. И вам бы совет дал заглянуть к Волкову-то. Ведь такого, чтоб на русском языке русские актеры оперу играли, и у нас в столице нет. Мне придется удивлять столичных-то жителей.

Викулин округлил ясные голубые глаза.

— Обидно даже слушать такое, Гаврила Романыч! Хм… Чему ж мне у Волковых учиться? Я хозяин, я фабрику поставил! А Волковы что? Пять братанов с одним наследством справиться не могут. Профукают они наследство-то это, как пить дать профукают! Иль сестра их сводная Матрена отберет. Наше дело сурьезное, и потешки нам ни к чему: делов много. Опять же, какое и уважение к тебе будет, ежели ты, хозяин, на людях навроде скомороха кривляться станешь? Тьфу! — Викулин с досадою махнул рукой и, уходя, еще раз напомнил: — Так мы ждем вас, Гаврила Романыч.

Большой каменный дом Викулина стоял на берегу Которосли, недалеко от впадения ее в Волгу, в Тверицкой слободе. До Полушкинской рощи было две четверти часа хода, но у дома экзекутора уже ждали сани, присланные воеводой. Игнатьев поплотнее запахнул на груди шубу и сел на медвежью полсть. Возница тронул вожжи, и лошадь неторопливо затрусила по скрипящему чистому снегу.

Вокруг полной яркой луны зыбко трепетали неясные радужные кольца. Стояла тишина.

Буйная и разгульная в иную пору Тверицкая слобода объята была сейчас миром и покоем. Спали неуемные тверичане в своих жарко натопленных избах, сбросив стеганые одеяла, и снилась им замерзшая Которосль, на льду которой без жалости и содрогания побивали они порой коровницких. И, видно, не один из них с криком просыпался средь ночи в холодном поту, шел в сенцы и жадными глотками — только кадык ходил вниз-вверх! — пил ковшом студеную воду.

Через узкую и глухую Пробойную улицу выехали к Фроловскому мосту. Здесь в летнюю пору красовалось обширное болото, которое называли тоже Фроловским, а проще — Мертвым морем, где тонули гуляки, пьянствующие «с великим неистовством и весьма озорнически». Сюда же лихие люди сбрасывали и обобранных до нитки.

Перебирая прошлогодние магистратские бумаги, экзекутор вычитал и такое: летось, на Петров день, здесь «оказались человеческие обглоданные ноги, а мужеска или женска полу, того признать никак невозможно». Собаки, а особенно свиньи, не довольствуясь добычей Мертвого моря, стали разрывать могилы городского погоста. Этого уже магистрат терпеть не мог и решил, что не худо бы подумать и о живых людях. «От свиней народу, а паче малым детям опасность великая есть!» — указал гневно магистрат в другой бумаге и учредил сурового капрала Василия Шишкина в должности грозного бича свиней и собак. И хотя капрал бродячий скот ловил, а хозяев его «за предерзости и государственным правам противности» нещадно сек в магистрате плетьми, неразумные животины все ж чинили и предерзости и противности.

Сейчас Фроловское болото искрилось невинной белизной ровного поля.

Впереди на пригорке показалась живописная Полушкинская роща, опушенная сухим колючим снегом. До Игнатьева донеслись громкие голоса, смех.

У театра стояла толпа. То и дело подъезжали сани. Внезапно резкий треск распорол воздух, и залило все вокруг белым, зеленым и синим светом, — из-за театра ударил огнями фейерверк! Лопались огненные шары и рассыпались разноцветными искорками. Визжали от удовольствия бабы, ржали в испуге кони.

— Гаврила Романыч, а я вас ищу!

К Игнатьеву торопился Иван Степанович Майков с сыном. Успел общительный помещик подружиться с экзекутором, с которым оказалось немало общих знакомых в Петербурге.





— Новость есть, Гаврила Романыч! Сегодня из Петербурга получил. Ве-ли-ко-лепная новость! Но — потом! Чего ж стоим-то? — И Майков-старший подхватил Игнатьева под руку.

На стене у входа в зрительный зал висела большая афиша, на которой красной краской было написано:

опера в трех переменах, с прологом

Сочинение г. Метастазио, в российском переложении Федора Волкова, с музыкой, сочиненной и подобранной оным же Волковым.

Тит— Ф. Волков

Виттелия— И. Дмитревский

Сервилия— А. Попов

СекстусЯ. Шумский

Анниус— Гавр. Волков

Публиус— Гр. Волков

— Прошу, Гаврила Романыч, — Майков-старший пропустил Игнатьева, и они вошли в зрительный зал.

Игнатьев поднял голову и остановился в приятном удивлении: в глубине театра сверкал золотом искусных виньеток кипенно-белый драпированный занавес.

Майков-старший взял Игнатьева под руку, провел в первый ряд, где уже расположился воевода. Бобрищев-Пушкин сидел с супругою, расстегнув воротник мундира. Заметив Игнатьева и Майковых, поднялся им навстречу.

— Мое почтение, господа. Что-то не торопишься ты, Иван Степанович, к раздаче милосердия. Не боишься, что не достанется?

— Не боюсь, батюшка Михаил Андреевич. В случае чего, думал, ты со мной поделишься. У тебя этого добра, чаю, предостаточно. Да и какой же это воевода без милосердия! Целую ручку, Марья Ефимовна, — Майков-старший поцеловал бледную руку воеводской жены.

Игнатьев опустился на широкую дубовую скамью, которую Майков-старший назвал креслом, и огляделся.

Вдоль обеих стен горели жирники. Искусно спрятанные за ширмы жирники же ярко освещали сцену. Пахло крепким настоем свежерубленого дуба, горевшее в жирниках сало слегка дурманило голову. Пар от дыхания не шел, но было зябко: видно, немало трудов приложили хозяева, чтобы протопить этакую хоромину на триста смотрельщиков.

Усаживались не торопясь, оценивая взглядом прочность и удобство нового театра. Наконец уселись и притихли.

И сразу же раздалось тихое пение. И откуда оно слышалось, понять было невозможно. Пение нарастало, ширилось, обволакивало смотрельщиков. Вдруг вырвавшийся высокий детский голос повис в воздухе легкой осенней паутинкой и незаметно растаял. Только слабый отголосок его долго еще метался среди других голосов.

Занавес дрогнул, и все подались вперед. Сплелись серебряные голоса в тонкую вязь и застыли. Занавес стал медленно раздвигаться, чуть колыша красное пламя жирников, и театр заполнили нежные звуки скрипок и клавесина.