Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 73

Кий согласен дать Оснельде свободу. И уже не кровавый бой видится влюбленным, а свадебное пиршество. Кажется, нет перед счастливым Хоревом никаких препятствий на пути к своему счастью.

заверяет он Оснельду. Но подлый интриган боярин Сталверх, тайно влюбленный в Оснельду, доносит Кию, будто Хорев намеревается перейти на сторону Завлоха. И подозрительный Кий отказывается вернуть отцу Оснельду. Война неизбежна, и киевское войско должен вести против отца своей возлюбленной Хорев, которого начинает мучить искушение: предаться ль чувству иль исполнить до конца свой долг гражданина. И он решает — долг пред отечеством и государством превыше личных интересов и страстей.

Федор, играя Хорева, не видел лиц смотрельщиков, чувствовал только, будто все в нем напряглось до предела. Тишина стояла такая, что слышно было, как тихо потрескивают жирники.

Волков то взрывался до крика, то переходил на шепот, то укорял, то просил прощенья. Голос его метался среди стен и не находил выхода. Сделав длинную паузу, он обратил свой безумный взор на Кия, и Кия — Ваню Иконникова — страх взял.

И ударив себя кинжалом, испустил Хорев дух свой…

И не помышляли вовсе ни Федор, ни друзья его, сколь шуму наделают они в Ярославле своим «Хоревом». На другой день только и разговора было по городу, что о невиданном дотоле зрелище. И уж совсем верить не хотели те, которые не были в театре, что плакал Волков-старший над Оснельдою настоящими слезами.

А вечером, вернувшись от соседей, Матрена Яковлевна принесла и другие вести.

— Ой, Федюша, — загоревала она, покачивая головой, — как бы забавы твои до истинных слез тебя не довели… Не вмешиваюсь я в твои дела, однако гляди.

— А что такое, матушка? — удивился Федор. — Кажется, супротив порядку ничего не делаю. Я же людям только добра желаю и добру этому учу.

— Так-то оно так. Да ведь люди-то разные. Иных-то ведь и не втолкуешь, что добро, а что — зло!

Понял Федор, не договаривает что-то матушка, и напрямую об этом спросил.

— Да чего уж тут: Матрена вон Кирпичева снова воду мутит! Жалобу в магистрат на тебя грозится написать.

— Ей-то что еще надо?

— А то, что будто ты рабочих своих в театре играть заставляешь и на новый театр гонишь работать!

— Но ведь нет же этого! Что за чепуха…





Федор прекрасно знал, чем грозит использование рабочих не по назначению: закон карал за это быстро и сурово.

— Чепуха какая-то, — не поверил все же он. Однако, чтобы предупредить угрозу Кирпичевой, в магистрат сходил. Объяснение приняли без сомнений, но Федору дали понять, что заводчик прежде всего должен иметь усердие к произвождению, а не забавами забавляться. На что Федор резонно заметил, что их пять братьев, у коих хватит сил и расторопности и произвождение иметь, и театр содержать, до которого магистрату нет никакого дела, а законами это не запрещено.

Между тем наступала зима, и представлять в амбаре уже было нельзя — он не отапливался. И все же успел Федор до холодов поставить «Гамлета» А. П. Сумарокова. Это был последний спектакль в первом театре Волкова.

Теперь Федор торопился закончить к новому году свой новый театр. Отстроенный по его чертежам и планам, он не выделялся изяществом. Был приземист и широк по фасаду, зато вместителен и удобен для смотрельщиков. За сценой устроил Федор для актеров свободное помещение, где могли бы они переодеваться и гримироваться. Поставил несколько небольших зеркал — специально из Москвы привезли.

И чем ближе к концу стройка подходила, тем больше задумывался Федор: что ж показать землякам своим на открытии? Из того, что уже ставил в амбаре, не хотел. Нужно было что-то праздничное, яркое, с пением, музыкой и танцами. И непременно перед театром — фейерверк! Не такой, конечно, как тогда на коронации, но чтобы чувствовали люди праздник и день этот запомнили.

И вспомнил тогда Федор, что с сумароковскими трагедиями он привез еще какие-то переводные пьесы — с немецкого, французского и итальянского. Просмотрел их Федор в ту пору на ходу — не терпелось русские трагедии смотрельщикам показать. Стал перебирать Федор переводы, и вдруг бросилось в глаза такое знакомое: «Милосердие цезаря Титуса, или Милость и снисходительство», сочинение итальянского поэта Пьетро Метастазио! Та самая опера, только на русском языке, которую он слушал тогда, в Москве, на коронации Елизаветы Петровны. Лучше и быть не могло, чтоб не забывали смотрельщики о добре, милосердии, о суетности мира сего.

Вспомнив, как слушал эту оперу в Москве, Федор будто уже видел свое детище, слышал чудесные мелодии и почувствовал себя счастливейшим из кудесников.

Желтые литые свечи оплыли в массивном бронзовом шандале. В углу спаленки тускло мерцала лампадка, смутно высвечивая тонкие нервные пальцы Спаса нерукотворного. Где-то в невидимом подпечье, разомлев от тепла, лениво, но неумолчно скрипел сверчок.

Сенатский экзекутор Игнатьев, не поворачивая головы, нащупал рукой длинные узкие щипцы для снятия со свечей нагара.

«А оной город обширности немалой, — перечитывал он свой доклад Сенату, — состоят к тому же в том городе и торги имеются весьма немалые и повседневные, причем и народу находится городских и приезжих и уездных многое число; всего по справке с Ярославской провинциальной канцелярии во оном городе одного купечества по нынешней ревизии состоит близ шести тысяч душ».

Начало ему понравилось. Он потянулся, довольный, и осторожно снял со свеч нагар. В палате посветлело.

Игнатьев поднялся из-за стола. Огромная тень его закрыла полстены и сломалась на потолке. Заложив руки за спину, экзекутор размеренно вышагивал из угла в угол. Ни одна половица не скрипнула под его грузным телом. Вытянув вперед темное горбоносое лицо, обрамленное изжелта-седыми космами, сенатский экзекутор вспоминал: не забыто ль что, не обошли ль его где, ревизора по винному откупу, хитроумные купцы да льстивые целовальники, которые, присягая, хоть и крест целовали, да кто ж его из православных и не целовал-то!..

Много прожил Игнатьев и многое повидал на своем веку. Службу свою начал еще при великом государе Петре Алексеевиче. Служил истово и рьяно, видя пользу свою только в служении отечеству. При Петре же Алексеевиче и экзекутора получил — шестой класс по табели о рангах, коллежский советник. И хотя по заслугам его невелика должность, да только со смертью великого государя до бóльших чинов так и не дослужился.

При Елизавете Петровне определен был в Сенат. Одиноко жил на белом свете старый Игнатьев — ни семьи, ни друзей. Один покровитель был у экзекутора, дружбою с которым он исстари дорожил и потому напрасными просьбами и жалобами не тревожил: сиятельный князь Никита Трубецкой. Только когда очень уж больно было ему от тоски и одиночества или сжимали его сердце чувства возвышенные и трепетные, с которыми не мог он совладать в одиночку, только тогда, призвав на помощь все свое мужество, он брал перо и красивым, в завитушках, почерком выводил на гербовой бумаге первую фразу: «Моему всемилостивому государю, генерал-прокурору, его сиятельству князю Никите Юрьевичу Трубецкому!» После чего перо откладывал в сторону и долго ходил взад-вперед, придавая своим неспокойным мыслям строгий и ясный порядок.