Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 76



Я распахиваю дверь 309-й.

Дверь 309-й я распахиваю.

С ходу я, Теодоров Юрий Дмитриевич, распахиваю дверь 309-й комнаты.

Лизонька стоит около открытого окна, куря.

Семенова Елизавета около открытого окна, куря, стоит.

Лиза! Это ты стоишь, куря, около открытого окна?

Следов пожара нет, но дым и гарь сожженной кастрюли еще не полностью выветрились.

Лизонька быстро оборачивается.

Я быстро вхожу.

Мы безошибочно узнаем друг друга. Мы уже раньше встречались.

Не здороваясь, ничего не говоря, ни одного звука не издавая, как какая-то черная моль или летучая мышь, я в несколько шагов пересекаю чадную комнату и крепко хватаю Лизоньку за узкие ее плечи. В ту же секунду жестокая, зверская пощечина ослепляет меня.

— Ого! — восклицаю я, отступив.

Серия ослепляющих пощечин. Жестоких, зверских, болезненных. Лизочка бьет не целясь, как придется, со всей своей силой и свирепостью, теми же самыми руками, которые ласкали неоднократно меня — теми же самыми! — по щекам, по губам, по вискам, по ушам, — хлещет, как нагайкой, как станичная какая-нибудь казачка, с закушенной губой, с остервенелыми глазами, причем, совершенно молча, как дикая немая.

— Перестань! — ору я, хватая ее за руки. — Больно же, дурочка! Она впивается зубами мне в кисть и, взвыв, я ее отпускаю. Хлесть! хлесть! — продолжается работа. Ну, кажется, довольно! Я хватаю подушку и кидаюсь на радость мою. Обхватив через подушку (а чтоб не кусалась), я валю ее на кровать и придавливаю своим телом. Лизонька бьется подо мной, мычит под подушкой, но я, товарищи, держу ее крепко, эту озверелую, приговаривая:

— Ну, успокоилась? Успокоилась?

Бьется, мычит — и вот расслабленно затихает. Не задохнулась ли? Не придушил ли я мою радость?

Поспешно я встаю, отбрасывая подушку. Лизонька лежит неподвижно с закрытыми глазами. Необыкновенно красивая, бледная, светловолосая покойница.

Я, задыхаясь, говорю:

— Даешь ты однако! До кости прокусила. Морду расквасила. За что?

— Пошел вон, сволочь, — слышу ответ. Глаз не открывает, не шевелится.

— Вот уже и сволочь. А то любимым звала. Кто же я?

— Сволочь. Гад. Подонок, — слышу ровный ответ. Не шевелится. Глаз не открывает. — Пошел вон, скот.

— Погоди, давай поговорим спокойно. Уйти я всегда успею.

— Ты, тварь, лучше уходи побыстрей, а то я за себя не ручаюсь. Ты меня еще не знаешь.

— А ты меня. Может, я и скот, но не окончательный. Не безнадежный. Я пришел повиниться и покаяться. Ты можешь это понять?

— Убирайся, говорю. И не попадайся мне на глаза, тварь.

— Хорошо. Сейчас уйду. Закурю и уйду.

— Немедленно.

Все еще не шевелится и не открывает глаз.

— Лиза! — говорю я, вдруг всхлипнув. — Какого черта! Я бы тебе все, что угодно, простил. Обматерил бы и простил. Так надо. Такая жизнь. Я каюсь, а ты прости. Неужели не можешь?

Она рывком садится на кровати. То есть оживает. Я бросаю беглый взгляд — где нож? Успею перехватить, если он ей понадобится?

— Теодоров, тварь, ты хочешь крови? — ровно спрашивает журналистка Лизонька. (Леди Макбет города Тойохары.)

— Нет, не хочу. Зачем?

— Тогда уходи, а то прольется.

— Ладно, ухожу! Убедила. Но милосердия в тебе, Семенова, ни хрена нет. Подумай об этом!



— Попробуй только появиться!

— Никогда! Сама придешь. Очухаешься и придешь, — озлобляюсь вдруг я.

— Скорей повешусь, подонок.

— Тоже выход. Прощай! — швыряю я сигарету в таз под рукомойником.

— Сдохни, скот, — желает мне Лизонька Теодорова. И я выхожу из 309-й, шваркнув дверью.

С красной мутью в глазах, словно зрачки мои в кровь расквашены, я выхожу из 309-й. Сосу кровоточащий укус на руке, вытираю кровяные сопли, кашляю, сморкаюсь, всхлипываю. Трясет меня. Еще бы: пережил бандитское нападение. «Ну, Лизка, — бормочу, — не прощу тебе. Писателя по лицу бить придумала, зверина. И было бы из-за чего. Не СПИД же, не сифилис, а какой-то паршивый триппер! А ты, зверина, по морде. Любимая называется! Не прощу».

Захожу на пустую коммунальную кухоньку с электроплитами и под краном омываю оскверненное свое лицо, утираюсь платком. Жадно пью из пригоршни, закуриваю и продолжаю путь вниз. На улице озираюсь, не сразу соображая, где я, куда попал. Нет, ясно, где я. Ясно, куда попал. Понятно, куда надо идти. Тут неподалеку есть кафе «Смажня». Ну, смажня, смажня, не ели смажен, что ли! Там подают, наливают. Вот туда мне надо.

Шагаю в «Смажню». Иду с наклоном вперед, как против сильного ветра. Не дай Бог, кто-нибудь сейчас прицепится, что-нибудь вякнет… плохо тому будет. Подрезаю нос завизжавшей тормозами иномарке — плевать! Два солдата из-за бетонного забора просят закурить — бросаю не останавливаясь пачку: курите, жрите! Ворона каркает чуть не в лицо с низкой ветки: у-у, падаль, дур-pa! Собака беспородная облаивает — замолкни, сыть! Стайка юных смеющихся девиц — у-у, бестыжие, безмозглые! Торговки-кореянки около магазина — подавитесь своей чимчой!

Нет правды в жизни! Не трогай сердца, оно разбито! Ох, ты зверь, ты зверина, ты скажи свое имя! Ты не смерть ли моя? Ты не съешь ли меня? — Я Ли-и-и-за! Ли-и-и-и-и-зонька!

Вот и «Смажня», где вы никогда не бывали и хрен когда будете, потому что любите сидеть по домам и смотреть придурошные видики. А я был и буду. Меня тут знают и любят посильней, чем в 309-й, где проживает дикая казачка.

— Здравствуйте, тетя Маша. Двести и стакан компота.

— Нынче дорогая. «Кубанская».

— Ничего. Пусть дорогая. (От Римминых денег осталось немало.)

— И смажню?

— И смажню. С картохой.

Вот смотри, зверина Семенова, как обслуживают посетителя Теодорова. С почтением, с уважением, по заслугам его. Не хлещут сразу по рылу, не обзывают скотом.

— Тетя Маша, я еще бутылку с собой возьму. Можно?

— Вообще-то на вынос нельзя. Ну, ладно.

Поняла, Семенова? На вынос нельзя, запрещено категорически, расстрелом грозит продажа на вынос, а мне дают. Потому что я че-ло-век, а не мразь, как ты выражаешься.

— Горяченькая смаженка, вкусненькая. Вот двести. Вот компотик. А бутылку спрячьте, пожалуйста.

Гляди, Семенова, сколько у Теодорова деньжищ! Мульоны! Потому что он талантливый и заработал их своим талантом по линии Бюро пропаганды художественной литературы. Другая бы, которая поумней тебя, Семенова, гордилась бы и подругам хвалилась, что подхватила гонорею от самого Теодорова. Другая бы и лечиться бы не стала, а берегла и сохраняла этот драгоценный автограф. А ты… эх!

— Ваше здоровье, тетя Маша!

— Будьте здоровеньки.

— Обидели меня сильно, тетя Маша.

— Кто ж это посмел?

— А есть тут одна! Ничего не понимает!

— А вы с такими не водитесь.

— Вот я больше и не буду. Пусть страдает. Ваше здоровье, тетя Маша.

— Будьте здоровеньки.

А за твое здоровье, Семенова, не выпью. Знай, как оскорблять и хлестаться.

Через пять минут кубанская сильным лавовым теплом заполняет голову и тело. Трясучка отпускает. Ровный свет, орлиное зрение, ясные, зрелые, зрелые мысли.

Мысли такие: а заразил ли я Лизоньку в самом деле? Может, бешеная ее истерика иного происхождения? Может, средненькая сестричка Варенька проболталась ненароком, что, гостя у меня в «Центральной», она ненароком заглянула в туалет и увидела страшного черного паука и так напугалась, что джинсики ее и трусики слетели сами собой?.. Кто их знает, сестриц! У меня никогда не было сестер. Может, у них принято делиться заветными тайнами. А может, в них силен дух социалистического соревнования. Это не исключено, совсем не исключено. А если так, до диагноз бесовского психоза Лизоньки совсем иной: элементарная ревность. Без побочных эффектов, без всяких то есть грязных гомункулов, оскорбляющих честь и достоинство, и чистоту лона.

Так, так! Правильно рассуждаю. Нет, неправильно. Женская ревность часто, конечно, оборачивается кровью, но Лизонька все-таки особа интеллектуальная и времени у нее было вполне достаточно, чтобы остыть от первоначального неуправляемого гнева и встретить Теодорова пусть не поцелуем, но и не фашистским мордобитием все же… Скорей всего, думаю я, мрачнея, два фактора преобразили ее: теодоровская гонорея плюс Варенькино признание. Да-а, такое сочетание может разом уничтожить любое светлое чувство.