Страница 45 из 46
— Нет, — сказал Карлион. — Это ты должен ненавидеть меня. Стреляй, если хочешь. Если нет, я подожду полицию. Они едут?
Эндрю кивнул.
— Прости, — сказал он, — за то, что я сделал. — Их руки встретились над столом. — Это удивительно, — сказал Эндрю, — мы спали, и она разбудила нас. — Его голос сломался, и он уронил руку, так как его слова вызывали пронзительно чистый образ той, которая казалась ему совершенно святой и которая никогда не встретится ему вновь. — Карлион, — сказал он, — уходи сейчас, до прихода полиции.
— К чему? — вяло сказал Карлион, глядя на мертвое лицо напротив. — Они найдут меня. Я буду почти рад, если меня повесят за это. Какая глупость. Она была лучше нас всех.
— Уходи, — повторил Эндрю. — Неужели ты не понимаешь, что я хочу побыть с ней наедине? — Он сцепил руки в судорожном страхе перед горем, которое должно прийти, когда не будет голоса, который отвлекает его, и, однако, если с отцом необходимо покончить, он должен быть один.
Карлион встал, и Эндрю подал ему пистолет.
Он может тебе пригодиться, — сказал он. — Послушай. Обещай мне больше никогда не вмешиваться в мои дела.
— Обещаю, — сказал Карлион. — Мы были дураками. С этим покончено.
— Я не имел в виду прошлое, — сказал Эндрю. — Обещай.
— Обещаю.
Они не обменялись рукопожатием, так как Эндрю неожиданно отвернулся и застыл спиной к дверям, борясь с побуждением крикнуть Карлиону: «Не уходи. Я боюсь остаться один!» Закрыв лицо руками, он впервые ощутил слезы. Но плакал он не потому, что уходил друг, которого он больше никогда не увидит. И вражда с Карлионом, и его любовь казались теперь лишь детской, глупой и опасной игрой с огнем — нереальной, как сон, который вспоминаешь много часов спустя. Две мелодии сражались за окончательное владычество над ним. Одна — манящая, иллюзорная, тронутая изящной романтикой и поэзией, другая — чистая, звенящая, уравновешенная, голос как бы высеченный из белого мрамора. Одна ушла от него в смутный мир, другая — в безмолвие смерти. И безмолвие победило.
Он был один с телом любимой, но не осмеливался отнять руки от лица. Если бы он прожил с ней немного дольше, он, возможно, поверил бы в бессмертие и воскрешение, но теперь и сердце, и мозг его отрицали эту возможность. Весна, лето и зима, возможно, будут веками сменять друг друга, но их с Элизабет неповторимые тела никогда больше не встретятся. Он только-только расслышал ее голос, он едва коснулся ее тела, и больше никогда ее не услышит, и никогда не коснется. Теперь он знал, как может тянуться каждая секунда, и мысль о цепи пустых лет была для него невыносимой.
Уронив руки и не поднимая глаз, чтобы не видеть ее лица, он опустился на колени рядом со стулом Элизабет.
— Ты знаешь, — спросил он шепотом, — что это я убил тебя?
Ибо было ли в нем что-нибудь кроме его отца? Отец был его вожделением, его трусость тоже создал его отец. Он разберется. У него был замысел, но он не отваживался как следует обдумать его, опасаясь, как бы его отец, испугавшись поражения и смерти, не дал ему последний бой и не вышел из него победителем.
Его собственный нож. Он оставил его, чтобы защитить ее, а она им лишила себя жизни. Какая бездна ужаса и разочарования, должно быть, подвела ее к этой жертве. Он подумал о ее страхе, отчаянии, боязни предать его. Она прошептала «скоро», не веря, но, должно быть, надеясь. А потом стало слишком поздно для надежды, и она поняла, что он не вернется.
Он поднял ее руку и прикоснулся к ней губами.
— Почему ты была такой мудрой? — прошептал он. — Моя любовь, моя любовь, если бы ты дождалась Карлиона. — Весна, лето, осень, зима. — Ты думала, что я люблю тебя так слабо, что смогу жить, и жить без тебя?
Он заплакал, не свободно, а сухими, раздирающими, прерывистыми рыданиями, которые оставили его без сил и без дыхания. Его рассудок утомился и все же не мог успокоиться. Картины, звуки, несвязные и зачастую бессмысленные, метались и теснились в его больном и кровоточащем сознании. Веточка ежевики в грязном переулке, чей-то пронзительный голос в переполненном баре, человек с торчащей бородкой, колесо, которое вертится, без конца набирая скорость, потрясение от звезд, заброшенных в гигантскую черную космическую впадину, голоса, повышенные до крика, свист ветра в рангоутах, шум воды, красное лицо, с пронзительным визгом вонзавшее в тело вопрос за вопросом, а дальше тишина, белое лицо, освещенное свечами, и темнота и боль в сердце.
Четвертый раз. В четвертый раз он обретет покой. Он был ему сейчас нужнее, чем когда бы то ни было. Даже исчезновение было не так страшно, как продолжение этого мучительного кошмара.
Он положил голову на колени Элизабет и сказал вслух, безуспешно пытаясь восстановить дыхание:
— Я постараюсь.
Сквозь звук его собственного тяжелого дыхания до него смутно донесся скрип гравия на дорожке под множеством ног.
Во второй раз он поднял глаза к лицу Элизабет. Отсутствующий взгляд больше не наводил на него ужас. Он увидел в нем надежду, слабую надежду, которая могла означать пробуждение веры. Что-то ушло из этого взгляда, и в нем осталось только это. Как мог осязаемый нож поразить столь неосязаемое нечто? Если в этой комнате есть какая-то частичка тебя, подумал он, ты увидишь. Он снова поцеловал ее руки, и снова до него донесся скрип гравия.
Он понял, что ему осталось провести с Элизабет всего несколько минут и что ему даже не позволят проводить ее на кладбище. Обняв тело, он прижал его к себе с такой страстью, как никогда при жизни, и, думая, что тщетно бросает слова в глухое безмолвие, все же прошептал ей на ухо первые в своей жизни гордые слова:
— Я смогу.
Затем он закрыл ей глаза, так как не хотел, чтобы они своей бессмысленностью позорили такое прекрасное тело перед посторонними, и опустил ее обратно на стул. Сжав руки, он ждал, пока откроется дверь, но ждал без страха, он был чист, выполняя свой долг, он спасал двоих — своего друга от погони и себя от отца.
Множество ног остановилось за дверью, пришедшие были в нерешительности. Было ясно, что они боятся встретить отпор. В этот миг хорошо знакомый голос приказал открыть дверь. Присев на краешек стола лицом к мертвой девушке, Эндрю не отвечал. После некоторой паузы ручку вдруг с твердой решимостью повернули и дверь распахнулась.
Первым, медленно и осторожно, с ружьем наизготовку вошел человек, который насмехался над Эндрю в комнате для свидетелей. Остальные так же осторожно последовали за ним и расположились у стены, готовые стрелять; их взгляды нервно шныряли туда-сюда, как будто боясь неожиданного нападения.
— Итак, это снова ты, Эндрю, — сказал их предводитель с усмешкой, подразумевающей насмешку. Эндрю улыбнулся в ответ. Он наконец почувствовал определенность и уверенность в себе, он принял решение и был счастлив.
— Где твои друзья?
— Они ушли, — сказал он, улыбнувшись пришедшему на память дружескому голосу Карлиона. «Они все ушли в светлый мир, я один задержался здесь». В какой грубый свет ушли они и в какой освежающей тени остался он! Она коснулась его горячечного мозга своими прохладными пальцами, похожими на пальцы женщины, и все кончилось: боль, беспокойное желание, отчаяние. А скоро тень станет гуще, и в этой темноте бог весть, но есть надежда найти нечто, чего не разрушить никакому ножу. И уже не с отчаянием, но с каким-то странным укором он подумал: если бы ты подождала еще месяц, неделю, я мог бы поверить. Теперь я надеюсь.
— Они ушли, — повторил он, глядя не на пожилого таможенника, задавшего вопрос, а на Элизабет. Взгляд таможенника проследовал за его взглядом и замер во всевозрастающем ужасе и отвращении.
— Что это? — спросил он и, обойдя вокруг стола, очутился лицом к лицу с телом. — Она мертва, — добавил он голосом, упавшим до шепота. Он взглянул на Эндрю. — Это они сделали? Мы их теперь повесим.
— Это я ее убил, — сказал Эндрю. — На ноже мое имя. — «Теперь ты спасен, Карлион, — подумал он, но не с горькой, мрачной или ревнивой любовью, а со спокойным и удивленным дружелюбием. — И к тому же это правда. Я действительно убил ее, или мой отец во мне. Но, отец, ты тоже умрешь».