Страница 80 из 85
— Тот, для кого это экзистенциальный акт самоопределения, — начал я. — Прыжок в абсурд, в том смысле, который вкладывал в это Кьеркегор. Я хочу сказать, что…
— Стоп! — закричал режиссер. — Пока ничего больше не говорите. Я хочу это заснять. Линда, пойди найди Дэвида, — обратился он к веснушчатой, рыжеволосой молодой женщине, сжимавшей папку.
Дэвид, как выяснилось, был сценаристом и ведущим этой программы, но найти его не удалось.
— Наверное, дуется, потому что сегодня утром ему пришлось действительно топать пешком, — пробормотал режиссер, которого тоже, чтобы добавить абсурда, звали Дэвидом. — Придется мне самому делать это интервью.
И вот они установили камеру, и после обычной волынки, когда режиссер выбирал место съемок, оператор и его помощник разбирались с объективами, фильтрами и отражателями, звукооператор определял уровень шума на заднем плане, а помощник режиссера отгоняла людей, ходивших взад-вперед позади меня в кадре, я изложил перед камерой свою экзистенциалистскую интерпретацию паломничества. (Морин, которой к тому времени все это наскучило, пошла осмотреть церковь.) Я описал три ступени развития личности, по Кьеркегору — эстетическая, этическая и религиозная, — и предположил, что им соответствуют три типа паломников. (Я думал об этом по дороге.) Эстетический тип в основном озабочен тем, чтобы приятно провести время, насладиться красотами природы и культурными достопримечательностями Camino. Этический тип рассматривает паломничество по сути, как испытание на выносливость и самодисциплину. Он (или она) имеет четкое представление о том, как должен вести себя истинный пилигрим (не останавливаться в гостиницах, например), и очень ревностно следит, чтобы не пройти меньше лучших ходоков на маршруте. Настоящий же паломник — это религиозный паломник, религиозный в Кьеркегоровом смысле этого слова. Для Кьеркегора христианство было «абсурдом»: если бы оно было полностью рациональным, не было бы смысла в него верить. Суть в том, что вы решаетесь верить без рационального принуждения — вы совершаете прыжок в пустоту и в процессе этого выбираете себя. Пройти тысячи миль до святыни в Сантьяго, не зная, действительно ли там кто-то погребен, — это пример такого прыжка. Эстетический паломник не притворяется настоящим пилигримом. Этический волнуется, настоящий ли он. Истинный паломник просто идет.
— Снято! Отлично. Большое спасибо, — сказал режиссер. — Линда, дай ему подписать бумаги.
Улыбнувшись мне, Линда нацелилась ручкой на листок, прикрепленный зажимом к ее папке.
— Вы получите двадцать пять фунтов, если мы используем этот фрагмент, — объяснила она. — Будьте любезны, ваше имя?
— Лоренс Пассмор, — сказал я.
Звукооператор резко поднял голову от своего оборудования.
— Не Пузан ли Пассмор?
Я кивнул, и он хлопнул себя по ляжкам.
— Я знал, что где-то вас видел раньше. Это было в столовке «Хартленда», пару лет назад. Эй, Дэвид! — позвал он режиссера, который отправился было на поиски новой жертвы. — Угадай, кто это? Пузан Пассмор, сценарист «Соседей», — и, обращаясь ко мне, добавил: — Отличное шоу, всегда смотрю, когда бываю дома.
Режиссер медленно обернулся.
— Только не это, — произнес он и изобразил, словно стреляет себе в висок из пистолета. — Значит, это была просто хохма? — Он печально улыбнулся. — А мы то решили, что вы по-настоящему.
— Я не хохмил, — возразил я. Но думаю, они мне не поверили.
Дни проходили в медленном, размеренном ритме. Вставали мы рано, чтобы Морин могла двинуться в путь с самого утра по холодку. Обычно она приходила на место встречи к полудню. После долгого, неторопливого испанского ланча мы удалялись на сиесту и старались проспать всю дневную жару, возвращаясь к жизни лишь вечером, когда, по примеру местных жителей, выходили прогуляться, перекусить в баре и попробовать местное вино. Не могу выразить, как легко я чувствовал себя в компании Морин, как быстро мы восстановили прежние приятельские отношения. Хотя мы много разговаривали, часто нам было вполне достаточно посидеть молча, словно наслаждаясь закатом длинной и счастливой совместной жизни. Посторонние, конечно, считали нас супружеской парой или хотя бы просто парой; и персонал в гостиницах всегда чрезвычайно изумлялся, когда мы занимали разные номера.
Однажды вечером она довольно много рассказывала о Дэмьене и была, по-видимому, в хорошем настроении, даже смеялась, вспоминая какие-то его детские злоключения, а потом я вдруг услышал через тонкую перегородку совсем простенькой гостиницы, где мы остановились, как она плачет в соседнем со мной номере. Я постучался к ней и, обнаружив, что дверь не заперта, вошел. Уличный фонарь сквозь шторы на окне тускло освещал комнату. Морин, лежавшая бесформенной грудой, повернулась и села на кровати, прислонившись к стене.
— Это ты, Пузан? — спросила она.
— Мне показалось, что ты плачешь, — сказал я и ощупью двинулся по комнате, наткнулся на стул у кровати и сел на него. — Ты хорошо себя чувствуешь?
— Я рассказывала о Дэмьене, мне все время кажется, что я пережила это, а потом вдруг оказывается, что нет. — Она снова заплакала. Я взял ее за руку. Морин с благодарностью сжала мои пальцы в ответ.
— Могу тебя обнять, если это поможет, — предложил я.
— Нет, со мной все в порядке, — сказала она.
— Я бы этого хотел. Я бы очень этого хотел.
— Думаю, это лишнее, Пузан.
— Я не имею в виду ничего такого, — заверил я. — Просто обниму тебя. Это поможет тебе уснуть.
Я лег рядом с ней на кровать, поверх одеяла и простыней, и положил руку на талию Морин. Она повернулась на бок, спиной ко мне, и я пристроился позади ее пышных бедер. Она перестала плакать, дыхание ее выровнялось. Мы оба заснули.
Проснулся я не знаю через сколько часов. Ночной воздух сделался прохладным, у меня замерзли ноги. Я сел и потер их. Морин пошевелилась.
— Что? — спросила она.
— Ничего. Немного замерз. Можно я лягу под одеяло?
Она не сказала «нет», поэтому я забрался к ней под одеяло. На Морин была тонкая хлопчатобумажная ночная рубашка без рукавов. От ее тела шел приятный теплый запах, как от свежевыпеченного хлеба. Ничего удивительного, что у меня началась эрекция.
— Думаю, тебе лучше вернуться в свою постель, — сказала Морин.
— Почему?
— Оставшись, ты можешь ужаснуться, — ответила она.
— Что ты имеешь в виду?
Она лежала на спине, и кончиками пальцев я очень нежно гладил ее сквозь рубашку по животу — Салли во время беременности нравилось, когда я так делал. Моя голова покоилась на одной из грудей Морин, большой и круглой. Очень медленно, затаив дыхание, я передвинул руку, чтобы накрыть вторую грудь, как делал много лет назад на сырых темных ступеньках, ведущих в подвал дома номер 94 по Треглоуэн-роуд.
Но там ничего не оказалось.
— Я же тебя предупреждала, — сказала Морин.
Конечно, я испытал потрясение — словно карабкаешься во мраке по лестнице и обнаруживаешь, что она на одну ступеньку короче, чем ты ожидал. Я рефлекторно отдернул руку, но почти сразу же вернул ее на плоский участок кожи и костей. Через тонкую ткань рубашки я чувствовал неровный, как очертание созвездия, шрам.
— Мне все равно, — сказал я.
— Нет, не все равно, — сказала Морин.
— Нет, все равно, — возразил я и, расстегнув рубашку, поцеловал бугристую плоть там, где была грудь.
— О Пузан, — проговорила она, — для меня это самая приятная ласка.
— Хочешь, займемся любовью? — спросил я.
— Нет.
— Беда никогда не узнает. — Я как будто услышал эхо другого разговора, долетевшего из прошлого.
— Нельзя, — сказала она. — Только не во время паломничества.
Я сказал, что понял, поцеловал ее и вылез из постели. Она села, обняла меня и очень тепло поцеловала в губы.
— Спасибо, Пузан, ты такой хороший, — сказала она.
Вернувшись в свой номер, я какое-то время лежал без сна. Не скажу, что трудности и разочарования моей жизни показались мне пустыми по сравнению с тем, что пережила Морин, но они были явно менее значительными. Она не только потеряла любимого сына — она потеряла грудь, часть тела, которая определяет сексуальную принадлежность женщины, возможно, более явно, чем любая другая. И хотя сама Морин наверняка сказала бы, что последняя ее потеря ни с чем не сравнима, именно первая поразила меня сильнее.