Страница 21 из 43
— Чудесные вещи приходят из Франции, — сказала она ему, а он, разгоряченный вином, удовольствием и перспективами, чувствовал себя непринужденно и все внимание сосредоточил на ней. — Ты знаешь о Святом Антонии из Египта, Френсис? Вы с ним одной веры — веры, которую я нежно люблю, не разделяя. Я говорю о нем потому, что он был искушаем плотью, и говорю о моем поэте, который пугает меня, ибо видит в женщине то, чего мужчина не должен бы видеть в женщине. Вот уже тридцать лет, как он умер, мой поэт, но он видит меня насквозь — в образе женщины, заключенной в клетку и рвущей зубами тело живого кролика [9]. Хватит, говорит ее сторож, нельзя сразу съедать все, что дано тебе на день, — и отнимает кролика, оставляя у нее в зубах свисающие кишки. Она по-прежнему голодна, только во рту у нее вкус того, чем она могла бы напитаться. О, маленький Френсис, кролик мой, ты не должен меня бояться. Я не разорву тебя на куски, и твои нежные внутренности не будут свисать у меня изо рта. Прекрасный Френсис, исполненный многих нежных достоинств, прекрасный юноша, мой желанный, не говори обо мне плохо. Не говори, что Катрина создана для огня luxuria [10]: ты должен понять, что я Антоний и дьявол искушает меня твоей нежностью — в моем доме, на кухне, во дворе, на моем любимом дереве, — тобой, мой нежный Френсис, несший меня нагую на руках.
— Я не мог допустить, чтобы вы вышли на улицу без одежды. Вас бы арестовали.
— Знаю, что не мог, — сказала Катрина. — Именно поэтому я и разделась. Я другогоне знаю — каковы будут последствия. Не знаю, хватит ли у меня сил сопротивляться искушениям, которые своевольно вношу в свою жизнь. Знаю только, что любовь моя направлена в тысячу сторон, а так не должно быть, ибо это удел блудницы. Мой поэт говорит, что женщина в клетке с кроликом в зубах — истинный и ужасный образ нашей здешней жизни, а не женщина, оплакивающая вслух несбыточные надежды… мертва, до чего мертва, до чего печально. Ты, конечно, сам понимаешь, что я не мертва. Я просто женщина, добровольно отдавшаяся в рабство прекрасному человеку, образу жизни, который он называет таинством, а я — великолепной тюрьмой. Антоний жил отшельником, и я подумывала о такой жизни — чтобы противостоять Врагу. Но муж боготворит меня, а я его, и оба мы боготворим нашего единственного сына. Понимаешь, не бывало на свете близости более прекрасной и теплой, чем у нас в доме. Мы семья благоговения, успеха, нежно исцеляемых ран. Мы томимся друг без друга, жаждем родного прикосновения. Мы не можем без этого жить. И, однако, ты здесь, я мечтаю о тебе, желаю наслаждений, о которых ты не смеешь говорить, радостей, недоступных даже твоему воображению. Я жажду радостей мадемуазель Ланцет [11], преследовавшей врачей так же, как я преследую тебя, мой чуткий юноша, мой прекрасный Адонис Арбор-хилла. Она любила своих врачей и их дело. Кровь на их фартуках была знаком их совершений в операционной, и мадемуазель обнимала ее, как я обнимаю твою лебединую шею с ожерельем грязи и гляжу в твои глаза, где застыла боль молодой невинности. Ты веришь, что Бог есть, Френсис? Конечно, веришь, и я тоже, и верю, что Он любит меня и будет лелеять меня на небесах, как я Его. Мы будем возлюбленными. Бог создал меня по Своему подобию, так почему мне не думать, что Он тоже невинное чудовище, любящее таких, как я, соблазнительница детей, запертое в клетку животное с кровавыми внутренностями в зубах, женщина, обнимающая окровавленные фартуки, припадающая к алтарю всего, что есть святого, в покаянной позе всех лицемеров? Думал ли ты, Френсис, когда я звала тебя с дерева, что вступишь в мир, подобный тому, где я обитаю? Поцелуешь ли меня, если я закрою глаза? И если упаду в обморок, расстегнешь ли платье, чтобы мне легче дышалось?
Катрина погибла в 1912 году в пожаре, который вспыхнул в Школе Братьев и перекинулся на дом Догерти. Френсиса не было в городе, но он прочел об этом в газете и приехал на похороны. Он не увидел ее: гроб был закрыт. Убил ее не огонь, а дым, так же как желание ее было задушено не пламенем ее чувственности, а пеплом — так думал Френсис.
Могила Катрины на сельском кладбище Олбани, где в подземный мир уходили протестанты, через несколько лет густо заросла одуванчиками и для цветочных парикмахеров кладбищенских стала курьезом. Точно так же, как Френсис и Катрина стригли клен, а он от этого становился лишь пышнее, прополка ее могилы ускоряла рост сорняка: словно на каждый порванный корень ответом было появление сотни новых корешков. И так буен был этот рост, что через десять лет после смерти Катрины могила стала достопримечательностью для кладбищенских туристов, дивившихся весенней желтизне ее последнего земного жилища. Мода прошла, но цветы сохранились и по сей день — и теперь об этом историческом диве помнят лишь древние старики, да праздношатающийся иногда набредет на него, блуждая среди могил, и, наверно, объяснит его капризным природным извержением.
— Ну, — сказал Росскам, — хорошо отдохнул?
— Я тут не отдыхом занимаюсь, — ответил Френсис. — Ты все оттуда забрал?
— Все, — сказал Росскам, забросив в телегу охапку старой одежды.
Френсис оглядел ее, и в глаза ему бросилась белая с выработкой рубашка, чистая, с мягким воротничком и без половины рукава.
— Эту рубашку… — сказал он, — я бы купил. — Он вытащил ее из кучи. — Отдашь за двадцать пять центов?
Росскам взирал на Френсиса, словно на какую-то синюю в полоску жабу.
— Вычти у меня из жалованья, — сказал Френсис, — идет?
— На что бродяге чистая рубаха?
— От моей воняет, как от дохлой кошки.
— Чистоплотный бродяга. Чувствительный и чистоплотный мне попался бродяга.
Катрина развернула сверток на столе в столовой, взяла Френсиса за руку и подняла из кресла. Расстегнула на нем синюю рабочую рубашку.
— Сними это старье, — сказала она, держа перед ним на весу белую шелковую с выработкой рубашку — для Френсиса такую же диковину, как устрицы и «Шато Понте-Кане», которых он только что отведал.
Когда он обнажился до пояса, Катрина ошеломила его поцелуем и тем, что стала обследовать пальцами всю его спину. Он держал женщину, как хрустальную вазу, — боясь не только ее хрупкости, но и своей. Когда он снова увидел ее губы, ее глаза, священную долину ее рта, когда она отодвинулась на несколько сантиметров, все еще держа его за голую спину, он осторожно прикоснулся пальцами к ее лицу и шее. По ее примеру он потрогал обнаженную часть ее плеч и шеи, и по нисходящей линии воротника его рука естественно спустилась к верхней пуговице блузки. И тогда медленно, словно танец их пальцев был заранее отрепетирован, рука Катрины перебралась на грудь, скользнув по его руке, занятой тончайшим трудом, и спустила с левого плеча ненужную бретельку рубашки. Его пальцы сделали то же самое на правом плече, и он задрожал от наслаждения, и греха, и все еще немыслимых перспектив ниже границы, обозначенной спускаемыми одеждами.
— Тебе нравится мой шрам? — спросила она, прикоснувшись к овальному белому шраму с неровной розоватой кромкой там, где начинала угадываться выпуклость левой груди.
— Не знаю. Не знаю, нравятся ли мне шрамы.
— Ты единственный из мужчин, кто видел его, кроме мужа и доктора Фицроя. Никогда больше не смогу надеть открытое платье. Такое уродство, наверное, привело бы в восторг моего поэта. Тебя не оскорбляет его вид?
— Он есть. Часть ваша. По мне — ничего плохого. Все ваше, и все, что вы делаете, — все хорошо.
— Мой обожаемый Френсис.
— Откуда он у вас?
— При пожаре слетела горящая палка и пронзила меня. При пожаре в гостинице «Дилаван».
— Да, я слышал, что вы там были. Ваше счастье, что она не попала в шею.
— О, я вообще счастливая, — сказала Катрина, подавшись к нему, и снова его обняла. И они снова поцеловались.
9
Ш. Бодлер.Стихотворения в прозе. «Женщина-монстр и кокетка».
10
Здесь — сладострастия (лат.).
11
Ш. Бодлер.Стихотворения в прозе. «Мадемуазель Бистури». Bistouri — хирургический нож (франц.).