Страница 74 из 86
— Ты муж Хепзибы? — спросила она.
— Ну, так сказать, — ответил он.
— Так сказать, «да» или, так сказать, «нет»?
Треслав не умел разговаривать с детьми. Каждый раз возникала проблема, как к ним обращаться: притворяясь таким же маленьким или притворяясь глубоким старцем. В данном случае, поскольку эта финклерская девочка предположительно была умна не по годам, он выбрал «старческий вариант».
— Так сказать, и да и нет. Я ее муж перед Богом, но не перед людьми.
— А мой папа говорит, что Бога нет, — сказала девочка.
Треслав окончательно растерялся.
— Что ж, на нет и суда нет, — только и смог сказать он.
— Ты забавный, — сказала маленькая девочка.
Она с ним чуть ли не флиртовала. Впечатление преждевременной зрелости усиливалось из-за ее одежды вполне взрослого покроя. Он еще ранее отметил эту особенность: финклерские мамы наряжали своих совсем маленьких дочерей, как взрослых, словно они были уже девицами на выданье.
— В каком смысле забавный? — спросил он.
— Забавный в другомсмысле.
— Понятно, — сказал он, ничего не поняв.
Может, под словом «другой» подразумевалось, что он не финклер? То есть это было очевидно даже для ребенка?
В этот момент к ним приблизилась Хепзиба с детским набором красок.
— Вы двое, похоже, неплохо поладили, — сказала она.
— Она сразу поняла, что я не unserer, — шепотом сказал ей Треслав. — Она увидела во мне anderer.Жуткая проницательность для ее возраста.
Словом unserer— «один из нас» — в семье Хепзибы было принято называть евреев, тогда как andererозначал «одного из них». Чужака. Врага. Джулиана Треслава.
— Глупости, — так же шепотом ответила Хепзиба.
— Чего вы там шепчетесь? — спросила девочка. — Папа говорит, что шептаться неприлично.
«Ну да, шептаться неприлично, — подумал Треслав, — зато прилично в семь лет быть отпетой атеисткой».
— Да, я знаю, — сказала Хепзиба. — А сейчас, если ты попросишь Джулиана хорошенько, он нарисует твой портрет.
— Джулиан Хорошенько, — обратилась к нему девочка, веселясь собственной шутке, — ты нарисуешь мой портрет?
— Нет, — сказал Треслав.
Девочка разинула рот от изумления.
— Джулиан! — упрекнула его Хепзиба.
— Я не могу.
— Почему ты не можешь?
— Не могу, и все тут.
— Это потому, что она не признала тебя unserer?
— Не говори ерунды. Просто я не рисую л ица.
— Сделай исключение ради меня. Смотри, как она расстроилась.
— Мне очень жаль, если ты расстроилась, — сказал Треслав маленькой девочке. — Зато это поможет тебе привыкнуть к мысли, что мы не всегда получаем желаемое.
— Джулиан, — сказала Хепзиба, — это всего лишь портрет. Она же не просит купить ей новый дом.
— Она вообще ничего не просила. Это была твояпросьба.
— Так, значит, это мнеты хочешь преподать урок про получение желаемого?
— Я никому не преподаю никакие уроки. Я просто не рисую портреты.
— Даже если твой отказ огорчит сразу двух прекрасных дам?
— Только без жеманства, Хеп.
— А ты не упрямься. Нарисуй ее мордашку, всего-то дел.
— Сколько раз я должен повторять «нет»? Я не рисую л ица, и точка.
За сим он ускользнул из комнаты и сразу же покинул дом, не попрощавшись с хозяевами, что было расценено Хепзибой как глупый каприз, недостойный мужчины. Через несколько часов она вернулась домой и застала его лежащим в постели, лицом к стене.
Хепзиба не любила и не допускала долгие паузы.
— И что все это значит? — с порога спросила она.
— Это значит, что я не рисую л ица.
Насколько она поняла, под этим подразумевалось: «Я не член твоей семьи».
— Отлично, — сказала она. — Тогда, может быть, ты перестанешь фантазировать про то, какие мы все расчудесные?
Насколько он понял, слово «мы» подразумевало финклеров.
Он не обещал, что перестанет фантазировать. И не стал рассказывать про давний инцидент с намалеванным лицом. Однако с него уже было довольно всех этих детей, вечеринок, портретов, семей и финклеров.
Он откусил больше, чем мог проглотить.
И при всем том он был в большей степени финклером, чем сами финклеры; он понимал их даже лучше, чем они понимали сами себя. Он не рискнул бы заявить, что они в нем нуждаются, — но разве это было не так? Они действительно в нем нуждались.
Покидая тем вечером театр, он кипел от ярости. Ему было обидно за Хепзибу. И за Либора. И за Финклера, как бы сам Финклер ни относился — или делал вид, что относится, — к этой ядовитой пьесе. Ему было обидно даже за Эйба, чей клиент назвал холокост курортом и остался без работы, пока нырял с аквалангом в Средиземном море.
Кто-то должен был испытывать эти чувства за них, потому что их собственных чувств было недостаточно. Он заметил, что Хепзиба очень расстроена, но старается отвлечься и думать о чем-нибудь другом. Финклер обратил все это в шутку. А Либор не хотел ничего видеть и слышать. Оставался только он, Джулиан Треслав, сын меланхоличного и нелюдимого торговца сигарами, украдкой игравшего на скрипке; Джулиан Треслав, бывший сотрудник Би-би-си, бывший фестивальный администратор, бывший любитель костлявых депрессивных девиц, непутевый отец голубоватого нарезчика сэндвичей и циничного тапера-антисемита; Джулиан Треслав, финклерофил и потенциальный финклер, хотя сами финклеры, с их этнорелигиозным сепаратизмом, или как это называются, не желали признавать его своим.
Очень сложно болеть душой за людей, обвиняемых в дурном обращении с другими людьми, если при этом они обращаются с тобой точно так же дурно, как с теми другими. Очень сложно, но все-таки можно. Истина — как в политике, так и в искусстве — превыше личных обид и разочарований. «Сыны Авраамовы» и другие произведения этого сорта были издевательством над истиной, потому что их авторы даже не пытались взглянуть на ситуацию с противоположной стороны. Они самодовольно заявляли о своей правоте, подменяя искусство откровенной пропагандой, дабы возбудить чувства толпы. А Треслав очень не хотел чувствовать себя частью толпы, следовательно, дело было и в нем самом, а не только в обиде за друзей. Впервые он пожалел, что больше не ведет ночные программы на «Радио-3». Он бы с наслаждением разобрал по косточкам «Сынов», как для краткости именовала эту пьесу медиабратия.
Это стало бы его вкладом в борьбу за объективность информации.
«Значит, по-вашему, сионизм должен быть вне критики? Вы отрицаете то, что мы все собственными глазами видим на телеэкране?» — гневно спросило бы его начальство после выхода программы в эфир; как будто он, Джулиан Треслав, сын меланхоличного и так далее вдруг заделался проповедником сионистских идей; как будто всю правду можно уместить в десятисекундном ролике вечерних теленовостей; как будто человечество не способно бороться с одним злом, не порождая при этом другое.
Он видел, к чему это все ведет: завершением будет очередной холокост. Он мог это видеть, потому что смотрел со стороны, тогда как они — его друзья и его любимая женщина — просто не решались это замечать. Евреев снова загонят в рамки, позволяя им преуспевать только в тех сферах, где они преуспевали издавна: в концертных залах и банковских офисах. «Пошустрили — и капец», как выразились бы его сыновья. Ничего большего евреям не позволят. Напоследок можно дать безнадежный арьергардный бой превосходящим силам противника, но рассчитывать на победу и на выгодный мир не стоит. Этого не допустят ни мусульмане, веками воспринимавшие евреев как фальшивых и малодушных «семитских братьев», которых нужно держать в строгой узде, ни христиане, всегда их ненавидевшие либо просто считавшие их досадной помехой.
Таков был вывод, к которому пришел Треслав, проведя около года «в шкуре финклера», правда не признанного таковым: у них не было ни единого шанса.
Как и у него.
Раз так, он все же имел с ними нечто общее. Schtuck.