Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 86



Он сам не очень-то верил собственным подозрениям. Ведь он не был ревнив по натуре. И он не впадал ни в бешеную ярость, ни в безысходную тоску, воображая связь Хепзибы с Финклером, с Эйбом или с кем-нибудь в музее — с архитектором, бригадиром, электриком, уборщиком, очищавшим от свиного жира дверные ручки, а то и с тем, кто эти ручки осквернял. Он не то чтобы ревновал, он чувствовал себя отверженным, а это не одно и то же. Ревность могла бы вызвать у него гнев или даже усилить его влечение к Хепзибе, но он ощущал только одиночество и свою ненужность.

Это все равно что быть ребенком в обществе взрослых, которые тебя вроде бы любят, но никогда не слушают, что ты им говоришь. В лучшем случае рассеянно погладят по головке. Он не был «настоящим Маккоем», [120]вот в чем дело. Он не только не стал евреем, но еще и превратился для евреев в объект насмешек.

«Настоящий Мак гой».

Взять хотя бы невероятно многочисленную родню Хепзибы. Всякий раз, когда она приводила его в гости к какой-нибудь троюродной сестре или двоюродной тетке, вечно окруженным племянниками и племянницами, а также детьми этих племянников и племянниц, вся эта толпа таращилась на Треслава так, словно он еще недавно бегал голышом по бразильским джунглям и не умел членораздельно говорить, а потом его поймали и привезли к ним, чтобы продемонстрировать всю сложность семейных отношений в цивилизованном мире, — хотя рассчитывать на его благодарность за эту ценную информацию не стоит, ибо гою все равно не под силу понять схему родственных связей сложнее чем «единственный ребенок плюс разведенные родители-наркоманы».

В том же духе проходила и трапеза: его потчевали так, будто он не ел по-человечески как минимум лет двадцать — со времени своей пропажи в джунглях — и не ведал иной еды, кроме корешков и кокосов.

— Осторожно, это жжется! — кричали они хором, когда он мазал хреновым соусом кусочек говяжьего языка, хотя остротой этот соус не превосходил бананово-персиковое пюре, которым мазал свою рожицу сидевший напротив малыш.

Далее следовало предупреждение:

— Вам это может не понравиться. Это говяжий язык. Не всем годится в пищу говяжий язык.

Не всем годится? Это в смысле: годится только нормальным людям?

Он понимал, что никто не хочет его обидеть. Как раз напротив. А Хепзиба находила все это очень забавным и, улучив момент, ерошила ему волосы. Однако его страшно напрягали эти сцены. И ведь никто из родственников, открывая перед ним дверь, ни разу не сказал просто: «Заходи, Джулиан, мы рады тебя видеть. Сегодня мы не будем приобщать тебя к нашей пище и к нашим правилам поведения, потому что твое нееврейство касается нас ничуть не больше, чем тебя касается наше еврейство».

Он всегда был для них диковиной вроде дикаря, которого можно прельстить стеклянными бусами или зеркальцем. Он старался не раздражаться и воспринимать это с юмором, но получалось не очень. Всякий раз он давал себе слово при следующем визите держаться непринужденнее, однако этого ему не позволяли. Они не позволяли ему чувствовать себя в своей тарелке.

И однажды он не выдержал…

Инцидент с намалеванным лицом.

Как-то раз, еще в студенческую пору, Треслав встретил очень красивую девчонку-хиппи — этакое патлатое дитя природы и марихуаны в подобии детской ночнушки, растянутой под ее недетские формы. То была «тематическая вечеринка» в Восточном Суссексе, [121]участники которой изображали собственных родителей такими, какими они были в их возрасте. Вообще-то, главной целью их поездки в те края было не веселье: они выполняли задания по экологии, входившие в учебную программу.

Хотя Треслав посещал семинар «Защита окружающей среды», лично у него не было задания по экологии, но он радовался, что задания есть у других, ведь благодаря этому и состоялась такая славная гулянка.

Летний день клонился к вечеру, воздух был чист и свеж. Они сидели на полу веранды, для удобства разбросав повсюду подушки, и говорили каждому из присутствующих, что они о нем думают. При этом редко кто изливал свои чувства не в самых превосходных степенях. На деревьях в саду горели свечи, играла музыка, все целовались, вырезали фигуры из развешанных на ветвях листов цветной бумаги и рисовали портреты друг друга.

Треслав не имел особого таланта к изобразительным искусствам, а как портретист он и вовсе никуда не годился. И вот, когда он, дымя косячком, сидел на садовой скамейке, к нему приблизилась красивая девчонка-хиппи. Сквозь ее детскую ночнушку просвечивала отнюдь не детская грудь.

— Дерни, — сказал он, протягивая ей косяк.

— Нарисуй меня, — сказала девчонка, протягивая ему коробку с красками и кисть.

— Не могу, — сказал он. — Я не умею рисовать.

— Мы все умеем рисовать, — сказала она, садясь перед ним на корточки. — Просто дай волю кисти, и все само получится.



— Кисть не сможет все сделать одна, а я ей совсем не помощник.

— Нарисуй меня так, как ты меня видишь, — потребовала девчонка, прикрывая глаза и откидывая назад волосы.

И Треслав намалевал лицо. Получился клоун, но не печально-изящный клоун вроде Пьеро, а рыжий балаганный урод с большим красным носом и черно-белыми разводами вокруг глаз и рта. Грубая аляповатая пародия на клоуна.

Девчонка разрыдалась, увидев, что он с ней сотворил. Хозяин коттеджа, на чьей территории все это происходило, заявил, что Треслав должен немедленно уйти. Все вокруг уставились на них, включая Финклера, который в тот уикэнд выбрался из Оксфорда и был завлечен Треславом на вечеринку. Теперь Финклер держал в объятиях девицу, чье лицо он перед тем успешно изобразил смелыми мазками в стиле Шагала.

— Что я такого сделал? — растерянно спросил Треслав.

— Ты сделал из меня мерзкую дуру, — сказала девчонка.

Меньше всего на свете Треслав хотел сделать из нее мерзкую дуру. Он успел уже влюбиться в эту девчонку, пока рисовал ее портрет. Но он дал волю кисти, а уж та без его ведома постаралась изобразить красную блямбу носа, огромный белый рот и всю прочую мерзость.

— Ты меня подло оскорбил и унизил! — вопила девчонка и сморкалась в свою ночнушку.

Тушь размазывалась по ее лицу, смешиваясь с румянами и пудрой, в результате чего она стала выглядеть еще страшнее, чем ее портрет, намалеванный Треславом. Она это поняла и в результате закатила форменную истерику.

Треслав оглянулся на Финклера в поисках поддержки. Но Финклер покачал головой с таким видом, словно его терпение и без того уже подверглось чересчур жестоким испытаниям и ему, то есть терпению, настал предел. Он еще крепче прижал к груди свою девицу, как будто оберегая ее от омерзительного зрелища, каковое представлял собой Треслав.

— Вали отсюда! — повторил хозяин.

Треслав очень долго не мог оправиться после того инцидента. Он чувствовал себя заклейменным как человек, не способный нормально общаться с другими людьми, особенно с женщинами. Впоследствии он с большой осторожностью принимал приглашения на вечеринки. И всегда испуганно вздрагивал — как иные вздрагивают при виде пауков, — когда видел набор красок или людей, развлечения ради рисующих друг друга.

Разумеется, ему приходило в голову, что женщина, напавшая на него у витрины Гивье, могла быть той самой девчонкой, чье лицо он так бездарно намалевал. Ему много чего приходило в голову по этому поводу. Но если нападавшей была та самая девчонка, она должна была сильно измениться с годами — как внешне, так и характером.

Сложно было представить, чтобы она четверть века вынашивала обиду и отслеживала перемещения Треслава по лондонским улицам. Однако реакция человека на тяжелую психическую травму непредсказуема. Вдруг он этим дурацким портретом превратил бездумно-радостную девчонку в мстительное и злобное чудовище?

Приобщаясь к миру финклеров, он перестал вспоминать эту историю. Что было, то прошло. Но инцидент с намалеванным лицом неожиданно напомнил о себе, когда Хепзиба затащила его на день рождения кого-то из ее родственников. Обычно дети в этих семьях обращали мало внимания на Треслава, но так случилось, что одна маленькая девочка — какая-то седьмая вода на киселе относительно Хепзибы — вдруг им заинтересовалась.

120

«The real МсСоу» — термин, используемый в Британии и США для обозначения чего-то подлинного или высококачественного. Считается, что это выражение возникло в Шотландии в середине XIX в. применительно к одному из сортов виски.

121

Графство на юге Англии.