Страница 29 из 41
— Что там? — сонно спросила Лидия из-за моей спины, приподнявшись на локте и прикрыв ладонью глаза.
— Цирк. — У меня вырвался смешок, правда, он больше походил на кашель.
На самом деле, как я йотом выяснил, это был даже не цирк, а нечто вроде передвижного парка аттракционов, с тиром, палаткой для метания кокосов и колец, клеткой на колесах, где ютилось семейство неухоженных краснозадых обезьян, которые ухали, тараторили и с комичным негодованием пялились на прохожих. Имелась даже зеркальная комната; мы с Лили смотрели, как ее устанавливают. Здоровенные стекла с волнистой поверхностью вытаскивали из мешковины, выгружали из повозки, и на мгновение в этих бездонных шкатулках света мелькнуло дрожащее, мерцающее отражение труппы гуттаперчевых гномов и чахлых великанов. Лили напускает на себя скучающий вид, но сквозь эту маску безнадежно просвечивает детский восторг. Мы выбрались из дома совершить обход, пока Лидия готовит завтрак. Я ощущал неестественную бодрость, какая бывает после недосыпа и недоедания, и в лучах утреннего солнца все казалось невероятно ярким и четким, словно кусочки разбитого калейдоскопа. На задних ступеньках повозки, выкрашенной алым и темно-голубым, сидел мужчина и наблюдал за нами. Он был щуплым, убогим на вид человечком с рыжими волосами и худым, лисьим лицом, в типичном клоунском наряде — просторной красной рубахе, слишком больших для него мешковатых штанах, в ухе висела золотая серьга. Что-то в нем было знакомое, хотя я уверен, что никогда его раньше не видел. Напомнил мне человека, с которым я постоянно сталкивался на улице прошлой зимой, в самом начале своего кризиса; тогда тоже казалось, что я его знаю, а уж он точно знаком со мной или знает обо мне — ведь каждый раз, как мы встречались, что происходило подозрительно часто, он прятал мерзкую, самодовольную улыбку, демонстративно прикрываясь ладонью, проскальзывал мимо, упорно глядя под ноги, словно боялся, что я его схвачу, загорожу ему дорогу или огрею по уху. Как и нынешний незнакомец, он был рыжим, насмешливо блестел на меня очками, носил толстое шерстяное пальто, стоптанные башмаки и широкие штаны. Возможно, тоже принадлежит к нашей гильдии, подумал я, какой-нибудь статист, возомнивший себя Кином и возненавидевший меня за доброе имя и славу. После каждой встречи я долго переживал. Несколько раз собирался остановить его и потребовать объяснить, что во мне такого забавного, какую тайну он узнал обо мне, но стоило набраться решимости, как этот тип исчезал, поспешно скрывался в толпе, опустив голову и трясясь от злорадного хихиканья (так мне казалось). У сегодняшнего циркача был такой же самодовольный осведомленный вид, даже более самоуверенный, и его нимало не заботит, что я скажу или сделаю. Тем не менее, когда мы подошли ближе, он встал, держа в руке самокрутку, похлопал себя по тощему бедру, словно искал спички, и залез в повозку. Я заметил, что Лили тоже обратила внимание на него.
Мы посетили обезьян, одна из которых так закатала верхнюю губу, что казалось, вывернет наизнанку; дряхлого льва, возлежавшего неподвижно, как сфинкс, и взиравшего на суетливый мир с выражением беспредельной скуки; надменного и вонючего одногорбого верблюда, привязанного к вишне, нижние листья которой он срывал резиновыми губами и пренебрежительно выплевывал на землю. Лили замерла, благоговейно созерцая мышастую кобылу, которая обильно орошала землю. Несмотря на голод, идти домой не хотелось. Не знаю, что труднее выносить — гнев Лидии или ее сдержанную веселость, неизбежное последствие. Вчера после ссоры она дулась весь остаток вечера, но, в конце концов, как я и предвидел, смягчилась. Я потащил ее в паб, чтобы, надо признаться, дать возможность семейству Квирк устроиться на ночь без ее ведома, ведь я так и не набрался храбрости сообщить, что мы обитаем с ними под одной крышей. Мы выпили слишком много джина и воспылали друг к другу нежными чувствами — да, боюсь, со мной случился приступ сексуальности, а я-то считал, что избавился от подобного бреда. Но мы были друг к другу очень нежны и великодушны; несколько призрачных часов я лежал в родных объятиях, словно детеныш кенгуру в материнской сумке, и чувствовал себя почти нормальным, не помню, когда такое было в последний раз. Увы, утро принесло неизбежные сомнения. Есть что-то не совсем здоровое, даже уродливое в том, с какой легкостью ярость моей жены трансформируется в совершенно иной вид страсти. Возможно, я упрямый и бессердечный, но, когда говорят гадости, я считаю их пусть преувеличенным, но все же реальным выражением подлинных чувств и убеждений. Например, когда Лидия швыряется обвинениями: плохой супруг, нерадивый отец, воплощение эгоцентризма, на сцене играть не может, но зато в жизни не перестает лицедействовать, — они производят впечатление на меня, я содрогаюсь, несмотря на мой бесстрастный вид. Более того, я и в пылу битвы копаюсь в себе, пытаюсь понять, права ли она, и если да, то как мне избавиться от недостатков и пороков. Моя жена, напротив, судя по быстроте и полноте, с которой меняется ее настроение, считает подобную бомбардировку, превращающую меня в решето, через которое свищет ледяной ветер самопознания, легким подшучиванием, любовным подначиванием или даже, как прошлым вечером, любовной прелюдией. Никакой ответственности — ведь нужно думать, что говоришь, и отвечать за свои слова.
Я еще немного последил за цирком через щель в занавеске — удостовериться, что это не сон, — лег и пробудился снова под бодрое посвистывание Лидии. Да, да, посвистывание. Я не говорил, что ее не берет похмелье? В моей голове бушуют голубые шторма джина, а она как ни в чем не бывало сидит голая на стуле у окна, красится перед карманным зеркальцем и, сама того не замечая, как она уверяет, фальшиво насвистывает — привычка, из-за которой наш брак едва не распался еще до окончания медового месяца. Я еще немного полежал, притворяясь спящим, — боялся, что от меня сейчас потребуется действие, и страдал от специфической неловкости, почти стыда, который всегда приходит после таких феерий войны и мира; надеюсь, они не станут снова главными спутниками нашей совместной жизни, если она вообще предвидится. В подобные минуты подавленности и неуверенности я почти перестаю себя понимать и вижу только мешанину иллюзий, фальшивых страстей и фантастических заблуждений, смягченных и кое-как приспособленных к жизни при помощи некоего природного анестетика, эндорфина, который усмиряет не нервы, а чувства. Неужели я прожил в таком состоянии целую жизнь? Можно ли испытывать боль и не страдать от нее? Наверное, каждый, кто меня видит, замечает странности в манере, как бросаются в глаза онемевшая челюсть и отяжелевшие веки того, кто недавно побывал у дантиста. Чей же я пациент? Очевидно, сердечник. Возможно, у моей болезни есть официальное название. «Мистер Клив, кхе-кхе… Боюсь, вы страдаете тем, что мы, доктора, называем anaestesia cordis,и прогноз неблагоприятный…»
Продолжая притворяться, я сквозь радужный занавес ресниц увидел, что Лидия с кисточкой в руке насмешливо рассматривает мое отражение в зеркальце, прекрасно понимая, что я уже проснулся. Мне ни разу не удалось обмануть ее; жертвой моих ухищрений мог стать кто угодно, только не Лидия. Я открыл глаза, сел, и она улыбнулась. Эта улыбка мне совсем не понравилась: заговорщицкая, кошачья, рожденная примитивным сговором плоти, в который мы снова вступили этой ночью. Повторюсь: как она могла так легко забыть те мерзости, что мы орали друг другу, — она сказала, что я сломал ее дух необъезженной кобылицы, а я ответил, что такую лошадь надо бы пристрелить, и так далее, в том же духе, — пока, вдрызг пьяные, не свалились в постель, а позже в объятия друг другу?
— Ты ужасно выглядишь, — хрипловато, снисходительным тоном произнесла она.
Я не ответил. У Лидии есть удивительная особенность — годы практически не изменили ее тело. Конечно, моя жена немного располнела, земное притяжение делает свое дело, но в целом она по-прежнему серебристо-бледная, слегка сутулая и пленительно округлая избалованная принцесса, которую я когда-то выслеживал целое лето, бродя по набережной возле гостиницы «Счастливый приют». Ее мягкая, немного рыхлая плоть будит во мне пашу, рождает мысли о гареме и парандже. Лидия почти не загорает: за месяц, проведенный в самом жарком климате, ее кожа приобретает едва различимый медовый оттенок, который исчезает уже через наделю после возвращения на блеклый север. Но даже под раскаленным солнцем на ее теле можно отыскать места — бока, внутренняя сторона рук, нежная полоска на горле, — которые хранят прохладу фарфора; я любил обнимать ее, влажную и расслабленную после страсти, прижиматься, чувствовать все ее тело от лба до пяток, прохладное, плотное, покрытое мурашками. Сейчас я смотрел на нее у окна под лучами утреннего солнца, голую, большую, одна нога закинута на другую, веснушчатые плечи и груди с голубоватыми прожилками, три глубокие складки на боках, которые мне нравилось щипать, пока она не содрогалась от томной боли, и ощутил, как старый пес внутри меня встрепенулся, поднял морду, принюхиваясь, — да, да, я мастер занимать принципиальную позицию на словах. Но не настолько я был одурманен, чтобы не заметить небольшой, но основательно упакованный чемоданчик, который она предусмотрительно захватила с собой. Боюсь, моя жена планирует остаться надолго.