Страница 28 из 41
Как я говорил, она уже не та львица, какой была когда-то. Прежде она испугала бы даже себя страстной силой своих обличений. Так мы, бывало, рвали и метали далеко за полночь, на поле боя, усеянном битым хрусталем, окутанном сигаретным дымом и парами алкоголя, а потом просыпались при пепельном утреннем свете с соленой горечью во рту и саднящим от крика и спиртного горлом и, дрожа, тянулись друг к другу под одеялом, не осмеливаясь повернуть голову, потом кто-то задавал слабым голосом вопрос, а другой хрипло заверял, что все хорошо, потом мы лежали, пересчитывая раны и удивляясь, что прошли очередную войну и все еще живы.
До меня долетали осторожные шорохи: Лили подслушивала нас на кухне, стараясь не шуметь. Настоящая взрослая ссора: какой ребенок не соблазнится? Касс любила, когда мы громко сотрясали воздух; наверное, эти звуки приятно сочетались с гулом в ее голове. Я молча ждал, и, наконец, Лидия иссякла, обессиленно наклонилась вперед, сложила на коленях руки, повесила голову; время от времени ее сотрясали мощные всхлипы, отголоски пролетевшей бури. Вокруг нас собирались потрясенные тени, словно зеваки, которые осторожно смыкаются вокруг еще дымящихся после взрыва руин. На линолеуме возле моей ноги дрожал солнечный блик. Интересно, как несчастье вновь и вновь притягивается в этот проход, в этот сырой угол дома, между глухой коричневой стеной с одной стороны и лестницей — с другой. В былые времена, задолго до появления нашего семейства, этот проход вел в помещение для слуг в задней части дома; в середине его до сих пор заметен косяк обитой зеленым сукном двери, давно уже снятой. Воздух здесь неподвижен, он словно не менялся веками; медленно проплывают слабые сквознячки, будто сонные рыбы. Затхлый коричневатый дух этого места преследовал меня в детстве; так же пахло, когда я прикрывал рот и нос ладонями и быстро вдыхал и выдыхал один и тот же воздух. Диван сюда поставила мама; днем, пока я был в школе, сама перетащила его в холл — очередной ее каприз. Жильцы сразу облюбовали новый предмет обстановки, кто-нибудь всегда на нем сидел; один страдал от несчастной любви, другой — от еще не выявленного рака. Касс тоже часто устраивалась там с большим пальцем во рту, подобрав под себя ноги, особенно после приступа, когда от света у нее болели глаза и хотелось лишь одиночества, тишины и полутьмы.
На самом деле, Лидия всегда ревновала ко мне Касс. И не на шутку. Так было с самого начала. Еще младенцем дочь неизменно ковыляла в мои объятия, и никакие приемы жены — ни агуканье, ни льстивые ахи и охи — тут не помогали. Даже потом, когда мир для нее начал постепенно темнеть, именно меня, своего отца, наша девочка хотела видеть в первую очередь, мою руку она сжимала, чтобы не сорваться туда, где уже никто и ничто не поможет, в бездну собственного «я». Чей взгляд она ловила, когда очнулась после первого приступа, лежа у кровати на полу, с кровавой пеной на губах и гримасой, которую мы сначала приняли за некую неземную улыбку, а это постепенно расслаблялись сведенные судорогой мышцы. К кому она бежала, смеясь от ужаса, чувствуя приближение очередного приступа? Кому описывала свои видения, где рассыпались стеклянные скалы и жуткие птицы из тряпок и металла налетали ей на глаза? К кому она повернулась у клумбы с лилиями в чьем-то саду и возбужденной скороговоркой прошептала: вот он, тот самый запах, необычайно тонкий сладкий запах гниющего мяса, появляющийся за несколько секунд до приступа? Кто первым проснулся, когда ночную тишину прорезал этот крик, долгий, высокий и тонкий вой, словно медленно вытягивают нерв из оболочки?
Я присел на диван рядом с Лидией, осторожно, будто она спала, а я боялся ее потревожить. Солнечный блик на линолеуме украдкой сдвинулся на дюйм. Луна сейчас все ближе подбирается к солнцу, нацелившись на свет, словно мошка. В воздухе проплыл слабый запах жженой соломы — где-то горело жнивье. Тишина гудела, как струны арфы, если провести по ним ладонью. Верхняя губа была неприятно влажной. Однажды в детстве таким же ленивым и жарким летним днем я долго-долго шел полем на ферму купить яблок. Я взял с собой мамину клеенчатую сумку для покупок; от нее исходил неприятный жирный запах. Я шел в сандалиях, и меня в подъем ноги укусил слепень. Ферма вся заросла плющом, а среди него зловеще поблескивали маленькие темные окна. В детских приключенческих книжках именно в таких местах вершатся темные дела, фермер должен носить гетры, жилет, а в руках держать грозные вилы. Во дворе черно-белый пес зарычал на меня и униженно покрутился вокруг себя, припав брюхом к гальке. Толстая угрюмая женщина в цветастом фартуке взяла у меня сумку и снова исчезла в темных глубинах дома, а я ждал на вымощенном камнем крыльце. Рядом стояла искривленная герань в глиняных горшках и старинные часы, их стрелка нерешительно раздумывала перед каждым тиканьем. Я заплатил женщине шиллинг; она проводила меня взглядом, так и не сказав ни слова. Собака опять зарычала и облизнулась. Сумка стала тяжелой и больно стукала по ноге при ходьбе. По дороге домой я немного постоял возле мутного пруда и понаблюдал за водомерками; их ножки создавали тусклые впадинки на поверхности воды; они двигались рывками, словно их дергали за веревочку. Солнечный свет струился сквозь деревья горячим золотым туманом. Почему я вдруг вспомнил этот день, эту ферму, фермерскую жену, яблоки, водомерок, скользящих по пруду, — к чему это? Тогда ведь ничего не случилось, на меня не снизошло ни откровение, ни ошеломляющее открытие, ни внезапное понимание, но я все помню так ясно, будто это было вчера — даже яснее! — словно нашел нечто важное, ключ, карту, код, ответ на вопрос, которого я не умею задать.
— Что такое? — спросила Лидия, не поднимая головы, и у меня на секунду возникло нелепое ощущение, что она прочла мои мысли. — Что на тебя нашло, в чем дело? Что… — устало, — что с тобой случилось?
Яблоки были белесыми, бледно-зеленого цвета; я их грыз с аппетитным деревянным хрустом. Я так четко помню их, помню до сих пор.
— У меня такое чувство, — отозвался я, — даже убеждение, никак не могу от него избавиться, будто что-то случилось, что-то ужасное, а я не обратил внимания, проглядел, не знаю, что это.
Лидия помолчала, потом хмыкнула, выпрямилась, энергично потерла плечи, словно замерзла, по-прежнему не глядя на меня.
— Может, твоя жизнь? — произнесла она, наконец. — Чем не ужас?
Стемнело, а она все еще здесь. По крайней мере, я не слышал, как она уезжала. Не знаю, что у нее на уме, вот уже несколько часов от нее ни звука; вообще никого не слышно. Это тревожит. Возможно, она встретила Квирка и теперь сидит с ним, делится своими несчастьями. Поделом ему. Или прижала к стенке девчонку и допытывается, не приставал ли я к ней. Сижу в своем убежище, сгорбившись над бамбуковым столиком, злой и раздерганный. Ну почему виноват всегда я? Никто не просил ее приезжать, никто ее не приглашал. Я только хотел, чтобы все меня оставили в покое. Но люди не выносят пустоты. Стоит найти тихий уголок, где можно спокойно присесть, и они уже тут как тут, нагрянули толпой в шутовских колпаках, выдувают бумажные свистульки прямо в лицо, требуют, чтобы ты поучаствовал в общем веселье. Видеть их не могу. Не выйду, пока она не уберется отсюда.
IV
Наступило утро, и в доме царит оживление. В город приехал цирк — только его здесь не хватало. Я провел беспокойную ночь, проснулся рано из-за шума за окном, осторожно заглянул в щель между занавесками и обнаружил не меньше дюжины повозок, беспорядочно заполонивших площадь. Выпрягали лошадей; мускулистые кривоногие мужчины в полосатых фуфайках сновали взад-вперед, прилаживали канаты, выгружали вещи, громко и отрывисто перекликались; все это выглядело так, словно представление уже началось и они выступают первым номером. Я видел, как установили шесты, выгрузили и быстро развернули широкое брезентовое полотно. Во всех окнах спален, выходящих на площадь, отдернули занавески; вдалеке осторожно приоткрывались входные двери, и оттуда в полусонном недоумении выглядывало намыленное лицо или голова в бигуди.