Страница 27 из 41
— Ей сейчас нужна помощь.
— Как всегда.
Она вздохнула, переместила вес на другое колено. Испугавшись, что она сейчас вздумает меня обнять, я быстро отставил чашку, поднялся, прошел мимо жены — переступил через странно неприятного пепельного червячка на ковре, — остановился у окна, где только что стояла Лидия, и принялся созерцать залитый солнцем сад. Летом случаются особенные дни, в которых есть нечто вневременное, особенно в конце июля, когда сезон достиг своего пика и мало-помалу начинает умирать, в такие дни и солнце ярче, и небо выше и необъятней, и синева в нем глубже. Осень уже пробует свой охотничий рожок, но лето по-прежнему пребывает в счастливом заблуждении, что никогда не кончится. В этой сонной недвижности, подобной плоской лазури театральной декорации, кажется, поселились все летние дни, начиная с детства и даже раньше, с лугов Аркадии, где сливаются память и воображение. Поднимется ветерок, недодуманная мысль погоды, и что-то на краю зрения слабо встрепенется и снова затихнет. Неясные бархатные шорохи роятся в воздухе, словно шум далекого веселья. Здесь есть звуки пчел и птиц, глухое жужжание трактора. Ловишь знакомый, но неузнаваемый аромат и вспоминаешь маковую поляну за пыльной дорогой, и кто-то поворачивается к тебе… Стоя здесь, у окна, я осознал: что-то все-таки изменилось, я шагнул в другое пространство. Сначала был только я, затем мы с призраками, позже образовалось трио с Квирками, а теперь… не знаю, что теперь, знаю только, что это новое. Я услышал, как Лидия с негромким оханьем поднялась с колен.
— Дело в том, моя милая, — сказал я, — что именно сейчас у меня совершенно нет сил волноваться о ком-нибудь еще.
Она коротко и жестко рассмеялась:
— Когда-нибудь было иначе?
Кот неопределенной окраски пробирался через сад, ловко раздвигая высокую траву мягкими лапами. Всюду жизнь, даже в камнях, скрытная, неторопливая, терпеливая. Я отвернулся от окна. Никогда не любил эту комнату, типичный образчик гостиной: коричневые тени, громоздкая мебель, затхлый, неподвижный воздух — как в жилище пастора. Слишком многие были несчастливы здесь. Сейчас Лидия сидела в старом кресле у камина, зажав руки между колен, и невидящим взглядом смотрела на решетку. Пока я стоял к ней спиной, она набрала годы; в следующий миг сбросит их снова; она это умеет. Обугленные книги все еще лежали в очаге. Пепел, повсюду пепел. В дверях возникла Лили и остановилась, стараясь оценить обстановку.
— Миссис Клив и я хотели бы тебя удочерить, — объявил я ей, изобразив широкую лучезарную улыбку. — Мы увезем тебя отсюда, поселим в нормальном доме и превратим в маленькую принцессу. Что скажешь?
Лили перевела взгляд на Лидию, потом опять на меня, осторожно улыбнулась, быстро подошла к подносу и взяла его. Когда девочка проходила мимо, я подмигнул ей, она снова закусила губу, снова ухмыльнулась и прошмыгнула в дверь. Лидия неподвижно сидела в кресле, не отрывая глаз от очага, потом шевельнулась, высвободила руки, хлопнула ладонями по коленям и резко поднялась с видом человека, принявшего важное решение.
— Думаю, сейчас нам лучше всего… — начала она и вдруг расплакалась. Слезы побежали по щекам, крупные, блестящие, словно капли глицерина. Она стояла и смотрела сквозь их пелену, потрясенная, потом лицо ее исказилось, она издала мяукающий стон горя и ярости, беспомощно закрыла лицо руками с растопыренными пальцами и, не глядя, выбежала из комнаты. Сигаретный пепел, так никем и не потревоженный, остался лежать на коврике.
Я нашел Лидию в холле; скорчившись на старом диване, она яростно вытирала мокрое от слез лицо обеими ладонями, словно кошка, чистящая усы. Не умею утешать. Сколько раз за время супружества я стоял и смотрел, как она тонет в своем горе — так ребенок смотрит, как уходит в воду сумка с котятами. Знаю, иногда я был для нее сущим наказанием; на самом деле, почти постоянно. Увы, я никогда не понимал жену, не представлял, чего она хочет, к чему стремится. В начале нашей совместной жизни Лидия постоянно обвиняла меня в том, что я с ней обращаюсь, как с ребенком, — мне действительно нравилось держать под отцовским присмотром наши повседневные дела, от ежедневных расходов до ее менструального цикла. Те, кто работает в основном по вечерам, склонны к дотошности, я подметил эту особенность у представителей моей профессии, — в качестве оправдания скажу, что счел это правильным, раз она переходит из рук заботливого папы в мои. Но однажды, в разгар очередной ссоры, жена обернулась ко мне с жутко искаженным лицом и выкрикнула, что она мне не мамочка!Это что-то новое; как такое следует понимать? Я был обескуражен. Подождал, пока она успокоится, и спросил, что имелось в виду, но только спровоцировал новый приступ ярости и оставил эту тему, хотя ее слова еще долго не давали покоя. Меня обвиняют в желании сделать из жены няньку, сначала подумал я, но потом решил: скорее всего, она хотела сказать, что я обращаюсь с ней, как с собственной матерью, то есть нетерпеливо, оскорбленно и с эдакой молчаливой ироничной снисходительностью — красноречивый вздох, короткий смешок, выразительный взгляд, — а это один из самых неприятных способов обхождения, который я себе позволяю с родными. Но, конечно, стоило поразмыслить еще немного, и стало ясно: ее злые слова — просто выраженное в иной форме убеждение, что я с ней обращаюсь, как с ребенком, о чем она постоянно мне твердила, — именно так я вел себя с матушкой. Какие же они запутанные, эти так называемые семейные отношения.
— Дорогая, — произнес я дрожащим от притворства голосом, — пожалуйста, прости меня.
Один из парадоксов наших ссор состоит в том, что они почти всегда переходят в серьезную стадию только после первой моей попытки попросить прощения. Словно эта моя слабость пробуждает какой-то подавленный примитивный инстинкт женского доминирования. Вот и теперь она сразу же вцепилась мне в глотку. Все как всегда, репертуар заезжен до такой степени, что больше не трогает меня и, возможно, ее тоже. Можно сказать одно — Лидия отличается размахом. Она начинает с моего детства, быстрыми штрихами рисует отрочество и юность, с горьким наслаждением смакует первые годы нашей совместной жизни, отвлекающим маневром проходится по моим актерским наклонностям, на сцене и вне ее — «ты никогда не слезаешь со сцены, мы для тебя просто зрители!» — и, дойдя наконец до наших отношений с Касс, принимается за дело по-настоящему. Имейте в виду, она уже не так безжалостна и свирепа, как прежде: годы усмирили ее норов. Зато мой портрет, который она некогда себе нарисовала, остался неизменным. По ее версии, я все ставлю с ног на голову. Моя мать в действительности сама нежность, доверчивость, безответность, а бесконечные истерики, которыми она изводила сначала отца, затем меня, — просто мольба о том, чтобы ей показали любовь и привязанность, приглушенный крик раненого сердца. Зато мой отец — скрытый тиран, мстительный, скупой, даже умер мести ради, назло женщине, которая его холила и лелеяла. Если я осмеливаюсь кротко напомнить Лидии, что папа отошел в мир иной задолго до нашей встречи, она презрительно отметает этот факт; она просто знает, и все тут. На таком перевернутом семейном портрете — «Святая троица», так она глумливо прозвала нас, — я, разумеется, тоже стою на голове. Я провел одинокое, полное смятения детство, пережил травму ранней потери отца и стал затем жертвой несуразных эмоциональных домогательств изверившейся, разочарованной матери? Нет, нет: я был принцем, которого с детства лелеяли, осыпали любовью, похвалами, подарками, который быстро вытеснил оскорбленного отца и отравил остаток дней своей овдовевшей матери упреками за то, чего она не смогла сделать, чем не могла стать. Я пожертвовал лучшими годами сценической карьеры, надрываясь в дешевом театре, чтобы жена и ребенок жили в роскоши, к которой я, ослепленный любовью отец, безрассудно приучил свою испорченную дочь? Ну что вы: я был чудовищным эгоистом, способным продать честь жены за место статиста. Я любил дочь, пытался отвлечь от ее мрачной одержимости, не давал ей впадать в крайности? Ни в коем случае: я считал ее сущим наказанием, помехой, камнем преткновения на пути к сценической славе, она позорила меня перед моими высокоумными друзьями из шаткого мира иллюзий, в котором я пытался всеми правдами и неправдами добиться признания. В итоге получается: все — ложь, просто роль, которую я играл, и к тому же прескверно. Теперь же совершил худший проступок — бросил постановку и сбежал, предоставив своим товарищам разбираться с улюлюкающей публикой и разъяренной дирекцией, а все филантропы тем временем отступились.