Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 47



Она увидела истекающую струйкой крови ножку стола. Совсем тоненькой струйкой.

И старую женскую туфлю. Он лежал с белой туфлей в руке.

— Никогда даже не видела этой туфли, — простонала Мадж. — Весь этот хлам, который она тут скопила, все эти ее канарейки, все-все-все, но ведь этой туфли не было!

Клэй лежал с изношенной туфлей в руке.

— Не может такого быть! — рыдала Мадж.

Потому что каждый знает — чего нет, того и быть не может, даже когда оно и есть.

Был 1926 год. Мне исполнилось четырнадцать, и родители сняли на лето тот самый дом в Фелпеме, в графстве Суссекс. В мягкой зелени окружавшего нас ландшафта моей матери виделось нечто типично английское, полное очарования и куда более притягательное, чем нестерпимый блеск австралийского солнца, жара засухи и постоянный риск наступить на змею. Что до отца, то он видел перед собой лишь пастбища для будущей говядины и баранины. Мне же все здесь сулило покой уединения, залечивающий любые раны, пока сельский говор фелпемцев не заставил меня вспомнить, что я — иностранец.

В неоготическом доме, снятом родителями на каникулы, я чувствовал себя удивительно легко: ничего общего с той жизнью, которая была мне знакома, и в то же время ощущение: здесь я впервые начинаю жить по-настоящему.

«Длинная комната» одним концом выходила в сад, а в другом ее конце стояло большое позолоченное зеркало, все в буграх, щербинках и ямках. Мое отражение колыхалось в водянистой ряби: в зависимости от освещения я то уплывал в далекие глубины стеклянного аквариума, то вдруг снова возникал у его передней стенки и зыбко покачивался, как нить бледно-зеленых водорослей. Люди, считавшие, что знают про меня все, не подозревали о существовании этого странного создания, про которое я и сам-то не знал.

© Patrick White, 1981.

В школе гордость служила мне стеной, за которой я замыкался в себе, зато в каникулы я выбирался из своей крепости. Лондонские улицы вселяли в меня чувство уверенности. Сознание собственной ничтожности позволяло мне растворяться в толпе и плыть по течению. Походка моя порой даже приобретала некоторую чванливость, настолько я упивался своей неприметностью среди этих румяных и сосредоточенных или бледных и рассеянных лиц. Я жадно впитывал в себя высокомерие тех, кому нечего бояться — надменных мужчин в щегольских костюмах и их поджарых, длинноногих женщин во французских шляпках и в мехах, небрежно распахнутых на костлявых ключицах и невзрачных холмиках грудей. Холодная отстраненность этих людей и тот факт, что я мог вызывать у них лишь презрение, не только не иссушали, но, напротив, обильно удобряли почву, в которой готовились дать ростки семена провинциального снобизма.

Она берет меня за руку. Белая полотняная перчатка. Мы идем по коричневой сиднейской улице, между тесно стоящими домами, по горячему асфальту. Она — это моя двоюродная бабушка Грейс, приехавшая погостить к нам из Вест-Мейтланда.

Душно, я устал.

— Патрик, ну что же ты? Шагай. — Бабушка Грейс маленькая, добрая, терпеливая.

— Меня зовут Пэдди. Я ведь Пэдди, да?

— Конечно, ты Пэдди. Но по-настоящемутебя зовут Патрик.



Имя «Патрик» я знаю, оно написано на ручке моей щетки для волос, я видел, только не думал, что это меня так зовут. Но сейчас, среди этих деревьев с багряными цветами, в этом мире красно-коричневого кирпича, оба моих имени кажутся мне чужими. Я нарочно бью носами ботинок о горячий асфальт и начинаю дуться. Это я умею.

Уже почти под старость я познакомился с поэтом Р. Д. Фицджеральдом, и тот в разговоре припомнил эпизод из моего детства. Брат Фицджеральда много лет назад женился на одной моей дальней родственнице. Поэт случайно встретился с молодоженами в тот день, когда они должны были заехать в гости к моим родителям в наш дом в Рашкаттерс-Бэй. При следующей встрече Фицджеральд поинтересовался, как прошел визит. «Да в общем ничего… — моя родственница вздохнула. — Если б не этот гадкий мальчишка!..»

Радушие нашего дома неизменно очаровывало гостей, но стоило моей сестре, прелестному ребенку с ямочками на щеках, пересказать им, чт о я про них говорю, как все очарование мигом пропадало. Я был из тех хилых, противных мальчишек, которые всегда видят и знают больше, чем надо. Пока меня не трогали, я держался застенчиво и скромно. Но как только что-то меня задевало, норовил огрызнуться.

Моих родителей очень огорчало, что сын у них такой хрупкий и болезненный. Они прятали меня от сквозняков и кутали в шерсть. Им было необходимо видеть во мне продолжение собственной жизни, а это было возможно лишь при условии, что я унаследую свою долю их солидного скотоводческого хозяйства. Наследнику скотовода положено быть крепким и здоровым, а за жизнь их наследника не поручилась бы ни одна страховая компания. И хотя я, вероятно, догадывался, что мои вялость и одышка дают родителям серьезный повод для беспокойства, лично меня все это нисколько не тревожило. То, что я видел перед собой, то, что происходило вокруг меня, кипело такой полнокровной жизнью, что я просто не мог поверить во всевластность явления, уносящего из этого мира стариков и зверюшек.

Мы горько плакали, хороня наших кошек и собак в утыканных пожухшими ноготками могилках, под крестами из прожилок пальмовых листьев. Когда умирали старики, при детях об этом упоминалось лишь вскользь. Нас это не касалось.

Гораздо страшнее смерти были гроза и гром, Сумасшедшая, а еще та случайно услышанная фраза из разговора двух чужих мам: «…не могу отделаться от ощущения, что его им подкинули». И даже последовавший за этим смех не объяснил мне, кто же я на самом деле и что за беду я навлек на моих, судя по всему, несчастных родителей.

Страх вспыхивал лишь на миг, как молния в багровых грозовых тучах. Чиркнуло — и нету. Зато были влажный утренний туман, и долгое возвращение домой из купальни, и ждущий на столе арбуз.

Хейли [34], чьи стихи были с легкостью преданы забвенью, его готический каприз и его безумная жена оставили в моем детстве гораздо более глубокий след, чем гениальный друг Хейли, тот, что некогда жил в этой же деревушке, в домике с соломенной крышей у самой дороги, там, где стремительно срезали угол рейсовые автобусы до Литлхемптона и Богнора. В ту пору имя Блейка если и было знакомо, то мало что говорило бунтующему во мне несостоявшемуся поэту.

Почему «поэту»? Потому что поэзия была тем первым средством, к которому я прибег, пытаясь как-то упорядочить хаос раздирающих меня чувств. Ребенком я читал по большей части стихи. По мнению взрослых, — такого же взгляда придерживалась и моя мать, которая не читала поэзию или читала в девичестве, но не сумела полюбить ее, — стихи развращают детский ум меньше, чем проза. Но то, что к девяти годам я успел проглотить почти всего Шекспира, отнюдь не означает, что я был таким уж занудой-вундеркиндом. Язык Шекспира я понимал хуже, чем большинство взрослых, но меня приводили в восторг кровавые страсти, бесконечные исчезновения и появления героев, сценические ремарки (о, это магическое слово EXEUNT! [35]).

Довольно долго, даже когда юность была уже далеко позади, дома, любимые места, ландшафт значили в моей жизни больше, чем люди. По натуре я был ближе к кошкам, чем к собакам. Когда я ребенком учился в Англии, именно воспоминания о ландшафте заставляли меня тосковать по Австралии. И прежде всего та же ностальгия по австралийскому ландшафту потянула меня назад, когда кончилась развязанная Гитлером война. В детстве, в Маунт-Вильсоне и в Рашкаттерс-Бэй, я был готов пожертвовать даже самой крепкой дружбой, едва понимал, что в противном случае утрачу безраздельное владение местами, хранящими мне одному известные, сокровенные тайны — какой-нибудь уголок, где возле переплетения лиан круто спускаются вниз замшелые ступеньки, пухлый ковер кишащего мокрицами перегноя под стволами высоких «сметанниц», или глубокие овраги, наполненные зыбкой, как туман, похрустывающей тишиной, или грозящие взорваться скалы, или пруды, такие холодные, что ребра сжимает, как тисками, и тебе ни вздохнуть, ни охнуть, пока ты висишь в воде, словно дохлая белая лягушка.

34

Хейли — малопримечательный поэт XIX века, известный лишь своей дружбой с Уильямом Блейком. Готический дом, снятый родителями Уайта в Фелпеме, некогда принадлежал Хейли.

35

«Уходят» (лат.) — сценическая ремарка.