Страница 20 из 25
А Брут стал на сторону его врагов.
Цезарь вспоминал, как после битвы при Фарсале, когда Помпей был разбит и бежал, и землю, насколько хватало глаз, покрывали римские трупы, Цезаря совершенно неожиданно накрыл безотчетный ужас — словно холодная мокрая простыня. Он знал, что потери Помпея огромны, и что Брут должен быть где-то здесь. Что, если он найдет его погибшим, изуродованным?! Вот тогда он во второй раз почувствовал, насколько сильна эта невесть откуда взявшаяся, никому не нужная его привязанность к своему единственному, тайному сыну. Тогда, при Фарсале, он был так близок к тому, чтобы тайна стала явной! Увидев Брута невредимого среди пленных, он готов был простить даже своих злейших врагов![74]
Пленный Марк Юний Брут держался отстраненно и высокомерно. Не молил. Не боялся. Был готов умереть. И Цезарю это понравилось. Конечно же, Брут был немедленно прощен своим победителем. Потом Цезарь сделал все для избрания Брута претором, даже и зная, что некий Долабелла был более достоин должности. Он так пытался приблизить к себе сына и сделать своим сторонником! Однако добился как раз противоположного: Брут возненавидел его еще больше именно за то, что доброта и великодушие Цезаря сделали его в собственных глазах трусом, заставили отступить от своих принципов. Сын не понимал истинной причины великодушия и думал, что Цезарь искушает его специально, презирает и желает показать на его примере продажность всех своих политических противников. Боготворимый Брутом дядя — брат Сервилии Катон, губернатор Кипра, не пожелал принять из рук Цезаря милость и жизнь. После поражения при Фарсале он бросился на меч прямо в своей библиотеке. Его спасли домашние — побежали за врачом. Рану зашили. А ночью Катон пришел в себя, разорвал швы, собственными руками вырвал свои внутренности и умер. Эксцентрик, эстет, знаток Платона, он показал, какую цену готов платить за свои убеждения.
«Республиканец-со-всеми-потрохами», — зло усмехнулся тогда Цезарь.
Цезарь ненавидел мертвого Катона не столько потому, что тот предпочел его милости смерть, а потому, что именно Катон был идеалом для Брута, а не он, Цезарь.
Но ведь его крови в Бруте куда больше, чем крови Катона. Почему молчит голос крови?
Голос цезаревой крови, возможно, и не молчал в Бруте, просто «говорил» совсем другие вещи.
Цезарь и представить себе не мог, как свинцово, с самого детства, сколько себя помнил, ненавидел его Брут. Именно из-за этого человека о матери ходили по Риму сплетни, а после смерти отца он совершенно по-хозяйски заявлялся на их виллу в Трастевере. При виде Цезаря Брута не покидало острое чувство потери, в которой виноват этот человек. Какой потери — он и сам не смог бы объяснить. Постоянность этой неприязни удивляла даже самого Брута. Сервилия обо всем знала. Но поделать ничего не могла. Брут ни дня не сомневался, на чью сторону стать в начавшейся войне: против Цезаря был его дядя — брат матери, убежденный республиканец. Сервилия, как все матери, винила во всем только себя.
Катон говорил на семейных обедах у сестры, что предпочитает Цезарю Помпея: тот кажется более человеком, и к тому же стар, а Цезарь… Цезарь слишком одержим желанием личной власти, слишком удачлив, проницателен, высокомерен, верит в свои легионы больше, чем в Сенат и Закон, и может быть опасно убедительным. «Если этого человека не остановить, он погубит Рим!» — вырвалось однажды у Катона. Сервилия при таких разговорах напрягалась и меняла тему.
Дядя был интеллектуалом и грекофилом. Он прекрасно знал даже самые незначительные факты из греческой истории и умел увлекательно рассказывать. Особенно запомнился Бруту его рассказ об Антигоне — по-солдатски прямом и остром на язык полководце Александра:
— …и когда какой-то восточный посол сказал Антигону: «Прекрасно и справедливо то, что делают цари», тот ответил: «У варваров — да, а у нас прекрасно только прекрасное и справедливо только справедливое! А сколь прекрасны все деяния царя, порой лучше всего знает тот раб, что выносит его ночной горшок».
Брут хохотал и глядел на Катона с восторгом.
Сервилия хотя и морщилась от таких застольных бесед, но была рада, что они уводили от темы Цезаря. Катон шкодливо смеялся:
— Ну не буду, не буду, не морщись, сестрица! А вот отгадай-ка мою загадку, Брутус: почему у спартанцев каралась смертью потеря щита, а не потеря шлема?
Бледный мальчик медленно рассуждал вслух:
— Если гоплит[75] потеряет шлем, он погибнет сам. А если гоплит потеряет щит, невозможно будет построить, например, «черепаху», и тогда погибнут все.
— Вот именно! — радовался дядя. — И что из этого можно заключить?
— Не знаю… Что щит в бою… важнее шлема?
— Нет, малыш! Что благо многих у спартанцев считалось важнее блага одного!
— А это хорошо или плохо?
— Вот сам и подумай, а еще лучше — почитай, что Платон написал о государстве, и потом мне ответишь. И сейчас, ну ка, давай проверим, хорошо ли твой грек учит тебя истории!
Сервилия смеялась:
— Помилуй его, Катон, ему давно пора отправляться спать.
— Ну, Сервилия, всего лишь один вопрос! — ребячливо упрашивал Катон. — Слушай, Брут! Один спартанский царь, вступивший против воли народа в переговоры с персами, был изгнан. Персы недоуменно спросили, как могли простолюдины, какой-то там «демос», изгнать его, богоданного царя. Как же звали этого царя, и что он ответил?
— Царя звали… звали его… это был… Не помню! А ответил он… ответил… так: «Потому что… законы Спарты сильнее, чем власть царей»? — вопросительно посмотрел мальчишка.
Катон просиял:
— Ты запомнил самое главное! И за это тебе — награда!
— Гладиус?! — воскликнул мальчишка.
— Нет, нечто гораздо более вечное и более сильное, чем любой гладиус. Запомни: все мечи на свете превратятся в ржавую пыль, а это останется! — Катон щелкнул пальцами, и раб, склонившись, подал предмет, завернутый в коричневую замшу.
Брут, замирая от счастья, бережно развернул. Это был его первый собственный свиток «Илиады».
И еще говаривал на семейных обедах Катон мальчишке Бруту: «Имена никогда не даются людям случайно, ничего случайного в именах не бывает. И помни, какое тебе дано великое имя: Люций Брут! Тираноборец и основатель самой великой республики на свете!» И болезненный мальчик серьезнел.
Об этих разговорах Цезарь не знал, но догадывался…
Праздник Луперкалий
На февральский Праздник Волчицы, вскормившей Ро-мула и Рема, — Праздник Луперкалий — на Палатинском холме со своего позолоченного кресла на пурпурном помосте вечный диктатор Цезарь пристально наблюдал за толпой. Обнаженные юноши из лучших римских семей, следуя древнему обычаю, неслись по улицам и стегали мохнатыми плетками протянутые к ним из толпы руки — чтобы пришли к римлянам счастье, удача, урожай, плодовитость, а беременным — легкие роды. Огромная многорукая толпа тянулась к ним, и мохнатые плетки отлично делали свое дело.
И вот, закончив у пурпурного помоста священный бег, на помост поднялся хмельной мускулистый красавец в одной набедренной повязке, с улыбкой озорного сатира. Марк Антоний. Он с шутливо-издевательским поклоном предложил Цезарю… символическую царскую корону.
Толпа замерла в недоумении: такого не было в традициях Праздника Луперкалий. Брут смотрел с ужасом.
Цезарь отстранил корону рукой. В толпе раздались приветственные, хмельные, радостные возгласы. Всего несколько. Люди еще не совсем понимали, что происходит.
Марк Антоний тут же предложил Цезарю царскую корону опять, уже настойчивее.
Цезарь помедлил чуть долее. Толпа замерла и даже, показалось, протрезвела, начиная осознавать зловещее значение момента. Цезарь кожей ощущал настроение римлян.
Вечный диктатор опять отстранил корону. Толпа взорвалась восторгом!
Марк Антоний предложил Цезарю корону опять. И все повторилось, только рев толпы, когда Цезарь и в этот, третий, раз отказался от царской короны, усилился десятикратно. Римляне не хотели царя. Не хотели! И в тысячи глоток кричали об этом восседавшему на пурпурном помосте Цезарю. ‘